Книга Площадь Диамант - Мерсе Родореда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXXV
Только на что купить эту карболку? Наш лавочник в мою сторону не глядел, не со зла, а боялся, наверно, к нам же столько солдат с фронта приезжало… И вдруг мне стукнуло в голову: а тот лавочник, у которого вика для голубей? Возьму бутылку, попрошу карболку, а потом открою кошелек и скажу — вот деньги забыла, мол, завтра. И надо же, вышла на улицу без кошелька и без бутылки. Не было во мне твердости! Не было! Выйти — вышла, а зачем, сама не знаю. Так, чтоб уйти. Трамваи ходили, а в окнах вместо стекол сетки от мух. Люди одеты кто во что. И во всем, что ни возьми, какая-то вялость, точно после тяжелой болезни. Я, значит, иду куда глаза глядят, смотрю на людей и думаю: никто меня не видит, не догадывается, что я решилась своих собственных детей погубить карболкой. И не заметила, как увязалась за какой-то толстухой в черной мантилье. Она несла две свечи, завернутые в бумагу до половины. Было пасмурно и тихо. Как солнце выглянет, мантилья ее поблескивает и пальто на спине лоснится. Пальто серое, такого же цвета, как ряса мосена Жоана — мушиного крыла. По дороге ей встретился знакомый, они остановились, а я сделала вид, будто витрину разглядываю, и в витрине увидела ее лицо — щеки дряблые, отвисшие, как у старой собаки. Женщина кивнула на свечи и заплакала. Они простились, и я снова пошла за ней, вроде не одна иду, пока вижу ее и мантилью, которую ветром с двух концов задувает… Солнце спряталось, на улице разом потемнело, и начал накрапывать дождик. До дождя один тротуар был сухой, а на другой стороне — влажный. А тут сразу оба стали одинаковые — темные. Женщина раскрыла зонтик, он от дождя заблестел, и с его краев покатились капли.
Сзади по ребру спицы капли падали ей на спину в одно и то же место, будто это одна и та же капля. Волосы у меня совсем намокли, а женщина все дальше и дальше, что тебе жук ползет. И я за ней следом. Так и шли, пока к церкви не вышли. Она закрыла свой зонтик, он у нее был мужской, повесила его на руку, и в эту минуту я увидела молодого человека без ноги, который двинулся прямо ко мне. Как поживаете, спрашивает. У меня в голове вертится — знаю, знаю его, а кто — хоть убей, не вспомню. Он сначала спросил про мужа, а потом начал хвастаться, что у него собственная мастерская и все такое. Я, говорит, воевал с теми, кто против республики, и теперь мне всякие льготы и поблажки. Пока говорил, я все вспоминала — кто? Так и не вспомнила. На прощанье протянул мне руку. Очень, говорит, сожалею, что ваш муж погиб. Не успел отойти шагов на десять, мне в голову — да ведь это Андреу, в учениках был у моего Кимета!
Сеньора с мужским зонтиком остановилась у дверей и стала рыться в сумочке, чтобы милостыню подать женщине с ребенком, почти голеньким. Никак ей не удавалось сумочку открыть: в руках зонтик и свечи. Одна спица, как на грех, зацепилась за карман, да еще ветер мантилью на лицо задувает. Дала она, наконец, монетки женщине и стала протискиваться в церковь через боковую дверь. А я, ну скажи, за ней. Народу в церкви битком, священник по алтарю расхаживает и за ним следом прислужники в белых одеждах с расшитой каймой в ладонь. Риза на священнике шелковая, белая, по шелку ветви тканные, а на подоле — золотое шитье. И на ризе большой крест из прозрачных камней, а там, где перекладинки сходятся — красные лучики, вроде бы свет так играет, но больше на кровь похоже. Я со свадьбы не была в церкви и почему-то стала пробираться к главному алтарю. Из окон, узких, высоких, свет падает наискось цветными полосами, а где стекла выбиты — серое небо. Главный алтарь весь в белых лилиях, и между ними пальмовая ветвь из золота. И кажется, что мольба каждого человека вверх улетает, колонны уносят ее к шпилям, где все мольбы, все заклинанья вместе собираются и взмывают к небесам. Женщина с зонтиком свечи зажигает, ставит, а руки у нее трясутся. Она перекрестилась и застыла, а тут все на колени опустились, все кроме нее и меня. Она — понятно, куда ей на колени, такой толстенной, и мне даже ни к чему, что все на коленях, а я — нет. Потом священник вышел с кадилом и когда дым от ладана растаял, я увидела эти шарики. Целую гору шариков на алтаре, рядом с лилиями святого Антония. Гора эта растет, вспухает, шарики лепятся друг к другу, громоздятся, все выше, выше… Священник наверно тоже это увидел, потому что развел вдруг руками над головой, точно выдохнул: Пресвятая Дева Мария! Я оглянулась — все на коленях, чуть не до самых дверей, значит, ничего не видят. А шарики вот-вот обвалятся на прислужников, которые возле алтаря стоят. Сперва эти шарики были как восковые, как спелые виноградины, а потом начали розоветь, розоветь и сделались алыми, точно кровь. Я зажмурилась, потому что глазам больно. Не пойму — мерещится мне или нет. Открыла глаза, и снова передо мной шарики, горят, как огненные. Вся эта гора кровавым светом переливается. Я гляжу, а шарики стали икринками, будто лежат в рыбьем брюхе, в мешочке, как дети в утробе материнской. Выходит, все икринки нарождаются прямо в церкви, точно в брюхе огромной рыбины. Еще бы час-другой, они бы всю церковь заполонили, накрыли бы и людей, и скамьи, и алтарь. Я все это вижу, и вдруг откуда-то издалека полетели голоса, будто вырвались из глубокого колодца, где вся боль скопилась. Неразборчивые, придушенные, точно у тех, кто кричит, горло сдавленное, а губы ничего выговорить не могут. И все в церкви разом как омертвело: священник в парчовой рясе с кровавым крестом стоит — не шелохнется, люди застыли и лица в цветных пятнах от света, который падал из высоких окошек. А шарики, те живые, расползаются, пухнут, все из алой крови, и кругом запах крови. Значит, кругом смерть, что еще! И никто не видит того, что я вижу, потому что все люди головы склонили. А потом над глухими голосами, которые издалека доносились, грянул хор ангелов, только ангелы были во гневе на людей, раз они не видят, что в церкви собрались души солдат, убитых на войне, раз не смотрят на то зло, что вот-вот и затопит весь алтарь, раз не понимают, что сам Господь Бог показывает — вот смотрите, какое зло вы сотворили, смотрите и молитесь, чтобы сгинуло это зло. И я глянула на женщину с зонтиком, которая не встала на колени, потому что толстая очень. И глаза у нее так и прыгают по лицу. Мы уставились друг на друга — она на меня, я на нее, обе, как не в себе, она-то видела души убитых солдат, ясное дело — должна была видеть, про это ее глаза говорили и про то, что у нее на войне кто-то близкий погиб, пулей насмерть убило. Я напугалась этих глаз, кинулась к дверям, людей не вижу, которые на коленях стоят. А на улице по-прежнему дождик мелкий моросит. И все по-прежнему.
Ну, Коломета, ну, голубка, не жди — улетай. Выше, еще выше… Лицо мое белым пятном в черном трауре. Выше, голубка, позади тебя все горе людское. Оторвись от него, Коломета, оторвись! Быстрее, еще быстрее, а то догонят, накроят кровавые шарики, лети быстрее вверх по лестнице — на террат, в голубятню… Лети, Коломета! Лети, вон какие у тебя круглые глаза, какой клюв и ноздри дырочками… Я неслась домой что есть силы, и вокруг все уже мертвые. Мертвые те, кто умер, и те, кто остался в живых, потому что они сделались как мертвые, потому что жили, будто их поубивали. Взлетела по лестнице, в висках стучит молотом, и никак не могу ключ вставить в замочную скважину. Прислонилась спиной к двери, еле дышу, и вдруг перед глазами — Матеу, он протягивает мне руку и говорит: нет, нельзя было иначе…
XXXVI