Книга Александр Первый - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не хотел, и знал, что не надо говорить, да само говорилось. Но если лгал, то не совсем: как хорошему актеру, стоило ему вообразить, что он что-нибудь чувствует, для того чтобы действительно почувствовать; а иной раз бывали и чувства противоположные, и он сам тогда не знал, какое настоящее.
– Нет, сейчас нельзя, – начал Рылеев уже другим, повеселевшим голосом: как всегда, облегчив сердце в жалобе, ободрился. – Сейчас нельзя. А вот будущей весной, на майском параде или на петергофском празднике, летом, что ли?.. Якубовича бы можно хоть сейчас с цепи спустить – у него рука не дрогнет. Да боюсь: беды наделает, сразу вооружит всех против общества…
– Берегись, Рылеев: твой Каховский хуже Якубовича. Намедни опять в Царское ездил…
– Врешь!
– Спроси самого… Государь нынче, говорят, все один, без караула, в парке гуляет. Вот он его и выслеживает, охотится. Ну долго ли до греха? Ведь ни за что пропадем… Образумил бы его хоть ты, что ли?
– Образумишь, как же! – проговорил Рылеев, пожимая плечами с досадой. – Намедни влетел ко мне как полоумный, едва поздоровался да с первого же слова – бац: «Послушай, говорит, Рылеев, я пришел к тебе сказать, что решил убить царя. Объяви Думе, пусть назначит срок…» Лежал я на софе, вскочил как ошпаренный: «Что ты, что ты, говорю, сумасшедший! Верно, хочешь погубить общество…» И так и сяк. Куда тебе! Уперся, ничего не слушает. Вынь да положь. Только уж под конец стал я перед ним на колени, взмолился: «Пожалей, говорю, хоть Наташу да Настеньку!» Ну, тут как будто задумался, притих, а потом заплакал, обнял меня: «Ну, говорит, ладно, подожду еще немного…» С тем и ушел. Да надолго ли?
– Вот навязали себе черта на шею! – проворчал Бестужев. – И кто он такой? Откуда взялся? Упал как снег на голову. Уж не шпион ли, право?
– Ну с чего ты взял, какой шпион! Малый пречестный. Старой польской шляхты дворянин. И образованный: к немцам ездил учиться, в гвардии служил, французский поход сделал, да за какую-то дерзость переведен в армию и подал в отставку. Именьице в Смоленской губернии. В картишки продул, в пух разорился. На греческое восстание собрался, в Петербург приехал, да тут и застрял. Все до нитки спустил, едва не умер с голоду. Я ему кое-что одолжил и в общество принял…
Раздался звонок в передней, голос Каховского и казачка Фильки:
– Дома барин?
– Дома, пожалуйте.
– Никак, он? – прислушался Рылеев. – Он и есть, легок на помине.
Еще более голодный, испитой, оборванный, чем в день русского завтрака, вошел Каховский и поздоровался, по обыкновению молча, свысока, двумя пальцами, как будто из милости. Присел к огню; грел озябшие руки и сушил на каминной решетке свои рваные, облепленные грязью сапоги рядом с щегольскими, лакированными флигель-адъютантскими ботфортами Бестужева.
– Что, Петя, озяб? Хочешь закусить? – прервал неловкое молчание Рылеев.
Каховский не ответил, только сердито и болезненно, как от озноба, передернул плечами.
– Еду завтра. Прощайте.
– Куда?
– В Смоленск.
– С чего ты вздумал?
– А что мне тут с вами? Как собака живу, голодаю, побираюсь, обносился весь, сапог вон купить не на что. А вы когда-то еще…
– Скоро, Петя, скоро. Только не от нас ведь это зависит…
– От кого же?
– От Верховной Думы. Как она решит…
– Невидимые Братья?
– Ну да, и они. Мы ведь с тобою не более как рядовые в обществе, сам знаешь.
– Ничего не знаю и знать не хочу! Наплевать мне на Думу! Секреты какие-то масонские. Невидимые Братья! Людей только морочите, за нос водите… Да чем я хуже ваших Невидимых Братьев, черт их дери! Что отставной армеец, голоштанник, нищий, пролетар – так и чести нет, что ли? Да, пролетар! – ударяя себя в грудь, повторил он это новое словечко с особенной гордостью. – Пролетар, а честью моей дорожу не менее ваших сопливых дворянчиков, гвардейских шаромыжников, князьков да камер-юнкеров, придворной сволочи!
– Чего же ты ругаешься? Никто твоей чести не трогает. А уходить вздумал, ну и с Богом, держать не будем, и без тебя много желающих. Ты вот все о чести, а найдутся люди, которые для блага общего не только жизнью, но и честью пожертвуют…
– Кто же это? Кто? – побледнел и вскочил Каховский как ужаленный. – Уж не Якубович ли?
– А хотя бы и он…
– Шут гороховый!
– Ты так завистлив, душа моя, что осуждаешь все, чего сам не можешь.
– Не могу – низости…
– Какая же низость?
– Мщенье оскорбленного безумца – низость, подлость! А под видом блага общего – еще того подлее. Пойти убить царя не штука, на это всякого хватит. Но надо право иметь, слышишь, право!
– Право на убийство?
– Не убийство тут, а другое… может быть, и хуже убийства, да совсем, совсем другое… Только не понимаете вы… Никто ничего не понимает. О Господи, Господи…
Вдруг опустился на стул, закрыл глаза, и лицо его помертвело.
– Что с тобою, Петя? Нездоровится?
– Нет, ничего, пройдет. Голова кружится. Дай воды или стакан вина…
Как всегда перед завтраком, в столовой Рылеева пахло чем-то вкусным, жареным. Каховского тошнило от голода и от этого запаха.
Рылеев догадался, сбегал на кухню, принес тарелку щей с мясом и графин водки. Когда тот кончил есть – повел его в кабинет.
– Послушай, Петя, ну как тебе не стыдно: голодаешь, а денег не берешь, ну разве так друзья поступают, а?
Отпер конторку.
– Если не хочешь обидеть меня… вот тут, кажется, двести… – совал ему в руку синенькую пачку ассигнаций.
– Куда мне столько? – отвертывался Каховский; оттопыренная нижняя губа еще дрожала. – Хозяйке бы только, да в лавочку, да вот еще портному Яухци. Пристает жид проклятый, каждый день шляется, в яму посадить грозит…
Портному Яухци заказан был военный мундир; по настоянию Рылеева Каховский согласился поступить снова на службу и подал прошение в Елецкий пехотный полк.
Наконец взял деньги, не считая, и торопливо, неловко сунул пачку в боковой карман брюк, точно кисет с табаком.
– Мундир-то готов? – спросил Рылеев.
– Готов.
– Ну и ладно. Не к лицу тебе фрак: в мундире будешь виднее, и легче действовать… А насчет крестьян как же? – прибавил, подумав. – Продал бы их, что ли? По пятисот нынче за душу. Тринадцать-то душ – деньги тоже, на улице не валяются. Я бы тебе живо устроил: у меня и в палате заручка…
– Да нет, где уж… Заложены, процентов давно не платил, уж, чай, и просрочены, – солгал Каховский и покраснел мучительно: не заложил, а проиграл эти последние тринадцать душ родового наследия в карты какому-то шулеру на Лебедянской ярмарке.