Книга Любовные похождения Джакомо Казановы - Джованни Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я тоже знал и почитал его. Оказавшись в обществе сих великих мужей, я радовался, что молод; нынче, встретившись с вами, мне кажется, что я родился только вчера, но это меня не унижает. Я хотел бы быть младшим братом всему человечеству.
– Вам бы больше понравилось быть патриархом. Осмелюсь спросить, какой род литературы вы избрали?
– Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю человеческую сущность, путешествуя.
– Это недурной способ узнать ее, но книги слишком многословны. Легче достичь той же цели, читая историю.
– Она вводит в заблуждение, искажает факты, нагоняет тоску. Гораздо приятнее исследовать мир, путешествуя. Гораций, коего я знаю наизусть, – мой проводник, я нахожу его повсюду.
– Альгаротти тоже знает его назубок. Вы, верно, любите поэзию?
– Это моя страсть.
– Вы сочинили много сонетов?
– Десять или двенадцать, которые мне нравятся, и еще две или три тысячи, которые я, по правде говоря, и не перечитывал.
– В Италии все без ума от сонетов.
– Да, если считать безумным желание придать любой мысли гармонический строй, способный выставить ее в благоприятном свете. Сонет труден, господин де Вольтер, ибо не дозволено ни продолжить мысль сверх четырнадцати стихов, ни сократить ее.
– Это прокрустово ложе. Потому так мало у вас хороших сонетов. У нас нет ни одного, но тому виной наш язык.
– И гений французской мысли, ибо ему ведомо, что мысль растянутая теряет силу свою и блеск.
– Вы иного мнения?
– Простите. Смотря какая мысль. Острого словца, к примеру, недостаточно для сонета.
– Кого из итальянских поэтов вы более всех любите?
– Ариосто[78]. Я не могу сказать, что люблю его более других, ибо люблю его одного. Но читал я всех. Когда пятнадцать лет назад прочел я, как дурно вы о нем отзываетесь, сразу сказал, что вы откажетесь от своих слов, едва его прочтете.
– Спасибо, что решили, будто я его не читал. Я читал, но был молод, мало знал ваш язык и, будучи предубежден итальянскими учеными мужами, почитателями Тассо, имел несчастье напечатать суждение, которое искренне почитал своим. Но это было не так. Я обожаю вашего Ариосто.
– Я вздыхаю с облегчением. Так предайте огню книгу, где вы выставили его на посмешище.
– Уже все мои книги предавались огню; но сейчас я покажу вам хороший образчик, каким образом можно отказаться от своих слов.
И тут Вольтер меня поразил. Он прочел наизусть два больших отрывка из тридцать четвертой и тридцать пятой песен сего божественного поэта, где повествуется о беседе Астольфа с апостолом Иоанном, – не опустив ни единого стиха, ни в одном слове не нарушив просодию; он открыл передо мной их красоты с гениальностью истинно великого человека. Ни один из итальянских толкователей не смог бы явить ничего более величественного.
Я слушал его не дыша, ни разу не моргнув, тщетно надеясь найти ошибку; оборотившись ко всем, я сказал, что я вне себя от удивления, что вся Италия узнает о моем искреннем восхищении.
– Вся Европа узнает от меня самого, – сказал он, – что покорнейше винюсь перед величайшим гением, какого она породила.
Жадный на хвалу, он дал мне на другой день свой перевод стансов Ариосто «Что случается меж князьями и государями». Вот он:
После чтения, снискавшего г-ну де Вольтеру рукоплескания всех присутствовавших, хотя ни один из них не разумел по-итальянски, г-жа Дени, его племянница, спросила меня, согласен ли я, что тот большой отрывок, что прочел дядя, – один из самых прекрасных у великого поэта.
– Да, сударыня, но не самый прекрасный.
– Значит, известен самый прекрасный?
– Разумеется, иначе синьора Лудовико не стали бы обожествлять.
– Так, значит, его причислили к лику святых, а я и не знала.
Тут все засмеялись, и Вольтер первый; я же сохранял серьезный вид. Уязвленный моей серьезностью, Вольтер произнес:
– Я знаю, отчего вы не смеетесь. Вы считаете, что его прозвали божественным из-за одного отрывка, недоступного смертным.
– Именно.
– Так откуда он?
– Тридцать шесть последних строф двадцать третьей песни, где описывается механика того, как Роланд сходит с ума. Покуда существует мир, никто не узнал, как сходят с ума, за выключением Ариосто, каковой сумел это записать, а к концу жизни сам сделался сумасшедшим. Эти строфы, я уверен, заставили вас содрогнуться, они внушают ужас.
– Припоминаю, они показывают, сколь устрашающа любовь. Мне не терпится перечесть их.
– Быть может, г-н Казанова любезно согласится прочесть их, – сказала Дени, хитро взглянув на дядю.
– Отчего бы нет, сударыня, если вы соблаговолите меня выслушать.
– Так вы взяли труд выучить их наизусть?
– Поелику я читаю Ариосто два или три раза в год с пятнадцатилетнего возраста, он отложился у меня в памяти без малейшего труда, можно сказать, помимо моей воли, за выключением генеалогии и исторических рассуждении, утомляющих ум и не трогающих сердце. Один Гораций остался в моей душе без изъятий, хотя в «Посланиях» многие стихи излишне прозаичны.
– Гораций куда ни шло, – вступил Вольтер, – но Ариосто – это слишком, ведь там сорок шесть больших песен.
– А если точнее – пятьдесят одна.
Вольтер потерял дар речи.
– Читайте же, – воскликнула Дени, – те тридцать шесть строф, что внушают трепет и заслужили автору титул божественного.
Тут я прочел их, но не так, как принято у нас в Италии. Чтобы слушатели оценили Ариосто, совсем необязательно напевать его строфы тем монотонным голосом, коим представляют его наши декламаторы. Французы справедливо находят сей напев несносным. Я прочел их, как если б то была проза, оживляя их голосом, глазами, меняя тон, чтоб выразить нужное чувство. Все видели и чувствовали, как сдерживаю я рыдания, и плакали, но когда я дошел до строфы: