Книга Братья Старостины - Георгий Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Памятным событием в кабинете Еломанова было появление начальства — комиссара госбезопасности Есаулова. Последовала команда «Встать!», что относи-
лось ко всем находящимся в кабинете. И ко мне тоже. Есаулов, дав какие-то приказания Еломанову, собирался уходить и, видимо, зная, кто находится на допросе, и зло глядя на меня, сказал:
— Ишь, каким волчонком смотрит, гнойный прыщ на чистом советском теле!
И вышел.
Как-то на очередном допросе вошел Рассыпнинский и, кивнув на меня, спросил:
— Молчит? Тот кивнул.
— Значит, пора брать в…, — и назвал слово, которое по цензурным соображениям назвать нельзя. По смыслу это обозначало — брать в шоры или брать в обработку.
В последнее время я сам чувствовал, что нажим усиливается. Обращение на «вы» давно заменено на «ты». Появились угрозы, грубая ругань. Как-то Еломанов показал мне из кучи отобранных у меня при обыске газетных вырезок и фотографий карточку жены с сыном и сказал:
— Если ты будешь продолжать молчать, они тоже окажутся здесь.
И дальше возмущенно добавил:
— Неужели не понимаешь, что своей ослиной головой не пробьешь стены этого дома! На, смотри!
И он дал мне выдержку из показаний Николая Ежова, где перечислялись имена известных из различных областей деятельности, которых он собирался вовлечь в свою контрреволюционную организацию. Среди них была фамилия Старостиных. Я не понимал, при чем же здесь мы.
Обработка
И обработка началась. В тюрьме был установлен порядок — в шесть часов утра подъем и заправка коек, а в десять вечера отбой и сон. Я от отбоя до подъема находился на допросе. А утром, когда приводили в камеру, разрешалось только сидеть лицом к входной двери с открытыми глазами. Если веки глаз начинали смыкаться, в камеру врывался непрерывно наблюдающий надзиратель и приказывал встать к стене. Наблюдатели сменялись примерно каждый час.
Допрос стал сопровождаться периодическим избиением при помощи появляющихся для этой цели двух
здоровых парней. Иногда к ним присоединялся Еломанов. Первый раз я пытался оказать сопротивление, но это только ухудшило мое положение. Слишком неравные были силы. Поэтому в дальнейшем я делал только жалкие попытки увернуться от ударов, нацеленных в нижнюю часть лица.
Принятый режим «обработки» стал быстро давать свой результат. Через несколько дней я с трудом передвигался, стремительно худел и слабел. Спать приспособился сидя с открытыми глазами. Вернее, это был не сон, а потеря ощущения действительности, прострация. На допрос конвой водил под руки.
В этот период начали возникать бредовые мысли — придумать на себя абсурдные, несуразные обвинения, чтобы поняли, что это вымысел, и отстали бы от меня. Созрела даже идея: я — агент французской контрразведки, а подтверждением этому мог служить автограф Эррио, который каждый из нас четверых братьев получил на приеме в Лионе, где он был мэром города. Этот автограф на карточке — меню обеда я и наметил паролем — приступить к террористическим действиям в Москве. Бог спас меня и моих братьев от смерти — я этого не успел сказать. Тогда я не знал, что нашего одноклубника Серафима Кривоносова, находящегося, видимо, в моем положении, расстреляли за показания убить Сталина на стадионе «Локомотив». Сталин никогда не бывал на стадионах, а тем более на этом маленьком, находящемся на Рязанской улице близ Казанского вокзала.
Голодовка
Сколько прошло времени, сказать не могу, но в одну из ночей меня приволокли в камеру сильно избитым. Я объявил голодовку. Да и не смог бы есть, если даже захотел. Губы, язык, щеки изнутри — все распухло и кровоточило.
К концу дня в камеру с шумом вошла группа людей во главе с начальником тюрьмы.
— Враг, враг! — заорал он на меня. — Только враги у нас объявляют голодовку. Но мы тебе подохнуть не дадим. Сейчас накормим, — и он повернулся к стоявшим санитарам.
У одного из них в руках была клизма с какой-то коричневатой жидкостью. С меня содрали штаны, и началась экзекуция кормления. Большего унижения и пол-
ного своего бессилия мне никогда не приходилось переживать.
Несколько успокоившись, начальник тюрьмы обратился к стоящему здесь же тюремному врачу:
— Посмотрите, что у него, — и он указал на мое лицо. Врач ложечкой с трудом открыл мой рот, поглядел в
него и сказал:
— Страшного ничего нет, можно есть что-нибудь мяконькое.
Протест голодом потерпел фиаско. Однако на очередной допрос меня не вызвали. И в последующие дни тоже. «Обработка» прервалась, правда, к этому времени я был полностью истощен. Кожа да кости. Когда садился на табуретку, то раздавался звук, похожий на стук твердого предмета о дерево. Запомнились ногти на руках, они очень отросли, потрескались и загнулись книзу, стали как когти у курицы, мешали брать в руки мелкие предметы и цеплялись за одежду.
Внезапно я оглох с полной потерей слуха. Меня отвели к врачу. Отвечая на письменные вопросы, пытался прочитать, что он пишет. Мне удалось рассмотреть одно слово: «дистрофия». Перед уходом я спросил, можно ли рассчитывать на возврат слуха, он написал: «Будем надеяться». Врач был другой, не тот, кто смотрел мне в рот.
Прошло более двух месяцев полного затишья. Немножко стал приходить в себя. Постепенно восстановился слух.
Очная ставка
Пошел второй год пребывания в тюрьме. Вновь вызов на допрос. Вводят в просторный кабинет. За большим столом сидит Есаулов, поодаль еще люди, а в глубине у стены вижу брата Николая. С испугом всматриваюсь в его лицо, оно какое-то серое, отекшее, с крупными фиолетовыми кругами под глазами. Вижу, что он с таким же чувством рассматривает меня. Нас посадили рядом и стали задавать вопросы: знаем ли мы друг друга, имеем ли какие-либо взаимные претензии? Я понял, что начинается очная ставка.
В это время Николай попросил у Есаулова разрешения поговорить со мной без занесения этого разговора в протокол.
— Петь! — обратился ко мне Николай. Он несколько задумался, подбирая нужные слова, и сказал: — Нам
нужно, наконец, решиться перейти Рубикон, перестать таиться и обо всем рассказать. Иначе для нас все кончится очень плохо. Я это решение уже принял и хочу помочь сделать это и тебе. Я напомню о твоих высказываниях, которые ты допускал в нашем кругу, и думаю, что ты не будешь их отрицать.
Я молча слушал Николая и отлично понимал, что им делается попытка сохранить наши жизни, потому что другого пути действительно нет. Надо в чем-то признаваться, но в чем, я не знал.
Начался официальный допрос. Есаулов спросил у Николая, что он может рассказать о преступной деятельности своего брата Петра. Видимо, все заранее обдумав, Николай говорил:
— По окончании финской войны и заключения мирного договора Петр критиковал договор, считая, что в нем не компенсированы наши затраты, понесенные во время войны: финская территория, перешедшая к Советскому Союзу, мала и не гарантирует от возможного артиллерийского обстрела Ленинграда с финской границы. И вообще, учитывая наши людские потери, договор более похож на поражение, чем на победу. По окончании института Петр говорил, что зря потратил пять лет для того, чтобы работать инженером за 100–150 рублей в месяц, в то время, как, играя в футбол, зарабатывает значительно больше. Отправляя людей из комбината, где руководил, на трудовой фронт для оборонительных работ, Петр высказывал свое отрицательное отношение к этому, считая, что люди принесут больше пользы, тем более, что на местах она (работа) была в большинстве своем плохо организована…