Книга Уже и больные замуж повыходили - Лидия Сычева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вера собирается с мыслями, с теми, которые ею уже передуманы много раз, пережиты и похоронены. В эти минуты она почему-то чувствует себя если не умней, то старше сестры, и неприятности ее личной жизни, от которых она отстранилась за последнюю неделю, кажутся ей мелкими, несущественными. И сам муж, здесь, за сотни километров, среди простой и объяснимой жизни, представляется жалким, беспомощным, брошенным.
— Наверное, ты права, мы — лучше многих, — начинает Вера раздумчиво, — симпатичные, образованные, работать вроде умеем. Но, понимаешь, природе необходимо равновесие. Браки свершаются на небесах — пары подбираются таким образом, чтобы мужчина и женщина в сумме образовывали некую выживаемую в любых условиях общность. А потом, добро должно иметь миссионеров. Ну как в прошлые века, допустим, священники отправлялись окультуривать дикие африканские или индейские племена. Письменность им несли, христианство, основы цивилизации, изгоняли идолопоклонство, суеверия. Кто такие наши мужья? Те же дикари. С примитивными, почти животными потребностями, первобытной грубостью, с растерянностью перед изменяющейся на их глазах действительностью. И вот, чтобы они окончательно не заблудились в лабиринтах земного бытия, мы, с помощью обмана природы, предлагаемся им в жены. Свыше. Ты думаешь, с себе подобными им не было бы легче?! Сели, раздавили бутылочку на двоих, спать легли, день, ночь — сутки прочь. Но им, в противовес их дикой натуре, уже запланированы женщины культурные, терпеливые, тянущиеся к благополучию, домашнему очагу, семейным ценностям. Природа заинтересована в воспроизводстве нормы. И женщины-миссионеры годами гранят, шлифуют своих мужей, чтобы потом умереть со спокойной совестью. А залог такого чувства — сознание выполненного долга…
Лариса подозрительно смотрит на сестру:
— Сама придумала? Или вычитала где?
— Сама.
— Но с чего ты решила, что миссионеры именно мы?
— Подходим по все статьям.
— Подожди, но ведь, насколько я помню, этих миссионеров и на кострах жарили, и камнями забивали, и тиграм оставляли на съедение!
— Это уж как крутиться будем, — младшая сестра лукаво улыбается, потягивается, распрямляя уставшую спину, и, уловив в лице Ларисы смешанное чувство сомнения, растерянности и тревоги, ободряюще смеется: — Брось, не бери в голову, я пошутила…
V
Через месяц, когда картошка была выкопана, погреб заставлен банками с компотами, соленьями, маринадами, а хата побелена снаружи и внутри, они разъезжаются. Мать с отцом провожают дочерей до яблони за двором. Лариса едет с Верой в райцентр, а дальше, в область, младшая двинется сама. Объемистые сумки с деревенскими гостинцами оттягивают руки. Мать, не скрываясь, плачет, рот от боли у нее кривится. Отец, не зная, как выразить сочувствие, гладит ее по плечу. Сестры, напротив, мало печалятся. Здесь, в родительском доме, они почти соскучились по прежней жизни, той, где сами себе хозяйки.
— Все, дальше не провожайте! — командует Лариса. — Давай твою сумку, — приказывает она младшей сестре, — понесем в две руки!
Они идут по проселочной дороге к асфальту, стараясь не горбиться под тяжестью. Родители долго смотрят им вслед, а с раскидистой яблони уже летят первые осенние листья…
Озеро, которым многие восхищались, я долго не могла полюбить. В ясные дни оно было совершенно плоским, как на картинах художников-примитивистов, плоским, искряще-блестящим, теплым и спокойным. Таким же плоским было и небо над ним, с редкими кудряшками облаков на горизонте. Противоположный берег был близок, сильно изрезан, и потому озеро, огромное, глубокое, представлялось маленьким и мелководным.
На берегах озера высился храм, оставшийся от старого монастыря. Был он крепкой постройки, и кое-где над выбитыми окнами виднелись лепестки лепнины, былых украшений. Так же прочно стоял над куполом поржавелый, железно-кружевной крест; церковь, давно покинутая паствой, жила… Храм еще сохранял красную краску стен, вылинявшую от времени, и потому в закатных лучах он казался окровавленным.
Этот закрытый, заброшенный монастырь почему-то не рождал чувства жалости, напротив, он внушал к себе уважение, как руины непокорившейся крепости. Точно так же и старость города не отталкивала, не вызывала слез умиления, а, напротив, успокаивала, убеждала, что и в преклонные годы все будет хорошо. Здешние дома с черными срубами, высокими мезонинами или шестиоконными вторыми этажами, все как один соревновались между собой в красоте подоконников. За стеклами цвели цикламены, розы, орхидеи и герани, фиалки и каланхоэ, бегонии, хризантемы и многие другие растения, чьих названий я не знала. Удивительно было видеть такую волнующую, цветущую жизнь в окнах древних домов!
Улицы города были широкие и прямые. Здесь росли большие высокие березы. И оглядываясь назад, ты видел себя словно в белоколонном зале — березы вырастали гораздо выше домов — дощатых, бревенчатых и кирпичных. Улицы вели к озеру. У берега тоже жили дома, в воде стояли мостки, с которых бабы мыли посуду, полоскали белье. Я шла вдоль берега, когда у одной из баб по недосмотру уплыл в озеро пластиковый белый тазик; отважно он покачивался и думал о себе верно так же, как корабль Магеллана, уходящий в кругосветку. Напрасно баба плескала у мостков воду, пытаясь привлечь упрямца, увещевала и стыдила его, бегала на берег за палкой — поздно, тазик гордо уходил на открытую воду, такой одинокий и свободный в вечерней сини.
Тогда баба стала звать лодку — силуэты рыбаков недвижно застыли метрах в трехстах у берега.
— Эй! На лодке!.. Тазик поймайте! Тазик уходит!
На лодке услышали, смотали удочки, взялись за весла. Ближе к берегу стало ясно, что рыбаки — подростки, брат и сестра. Были они курносы, неровно загорелы, в брезентовых штормовках; на брате — поновей, на сестре — она была помладше — постарей. Тазик они толкали веслом, а он все искал свободы, вертелся, пытался улизнуть, кружился на воде… Но поздно. Силы были неравны. Лодка пошла от мостков, а тазик, наполовину наполненный водой, был торжественно водружен у голых ног хозяйки.
Этот бытовой, совершенно ничтожный случай меня почему-то занял, взволновал необычайно. Жизнь моя была похожа на путешествия белого тазика близ мостков. Так же я взбрыкивала, желала «свободы», а путь мой, скорее всего, был предопределен с рождения и до ухода. Об этом я думала, слоняясь по берегу и вздыхая. Тихий город в березах, старая ратуша, не менее разрушенная, чем монастырь, но все же исправно выполняющая свою работу — каждый час на ратуше глухо били часы; улицы, названные все больше именами погибших в войну партизан; березовый ветер, гнавший с деревьев слабеющие листья — все это родило во мне чувство, что молодость — и первая, и вторая — прошла и что в моей жизни начинается период цветастых подоконников, время оседлости. Это, может быть, было одно из моих последних безрассудных путешествий — никакого дела в городе у меня не было, кроме посещения местного кладбища, где был похоронен один из моих дальних родственников, оставивший заметный след в русской истории.