Книга Узкие врата - Дарья Симонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь сначала она его испугалась. Театр отстегнул ей однокомнатную, наконец-то опустела ниша под грифом «соседи». Но это же контузия тишиной! Что делать совсем одной, не слыша даже чужой жизни, бог с ней, со своей… И квартира стояла после ремонта необжитая, нахохлившаяся, из-под новых обоев проступал душок прежних жильцов, неведомых, но до сих пор сохранивших мистические права на прошлое свое жилище… Машина – та, получалось, роднее, хотя появилась примерно в то же самое время. С машиной проще, чем с домом, ей нужна дисциплина. К чему, к чему, а уж к дисциплине Ингу приучили. Но к скорости, вопреки поучениям Матвеева, Инга была равнодушна, любила скорее смену картинок в окне и упоительную тщетность всякого движения…
Саша наплевала на тонкие ощущения, и засиротевшая было квартира расцвела, зашевелилась. Приходишь домой – а дома кто-то есть, наделал котлет и картофельного пюре. С ума сойти! Отчасти Инга в смятении: незнакомая Александра сорвалась из своего города, взяла к отпуску отпуск за свой счет и с пылом стряпает для нее обеды. Странно как-то. И в то же время само собой. Кто же задается вопросом, почему ему хорошо! Баюкающее душу дурным быть не может. Снизошел Ангел, жизнь смягчилась, потеплела, разве пристало его спрашивать о дальнейших планах и причинах Божьего промысла. Хочется затаить дыхание и наслаждаться хорошими снами. «Земную жизнь пройдя до половины», Инга перестала жадно искать выход. Ибо выхода не было. Инга, доросшая до Инги Сергеевны, констатировала, что бежать из пыльных театральных стен некуда и незачем. Они пожизненны, и нужно прятать за пазуху любую маленькую радость.
Так Сашка осталась. Отпускной срок переплавился в увольнение и стремительный квартирный обмен. Александра безоглядно порвала со своими urbi et orbi. Она и Нелли – образчики безусловно счастливых людей. Прочих гнетут сомнения и противоречия, эти же две особы были безмятежно уверены в святом выборе своем. И какой же противоположностью им была Инга – даже успокоенная, даже теперь. И в вязкой противоположности этой запуталась светящаяся ниточка Сашкиного пути.
Но это все потом. Зловещее «потом», как волна, облизывает зыбкое песчаное «сейчас», размывает. А сейчас Инга бредет, в голове – мозаика эпизодов. Машина в ремонте, снег налип на каблуки, темнеет, театр – жирный осьминог остается позади. Инга учит партию Мехмене Бану в «Легенде о любви». Что за легенды на Востоке! Девушка отдает красоту сестре, дабы излечить ее от смертельного недуга, а неблагодарная сестра, вооружившись красотой, отбивает у Мехмене любовь. Что за панацея такая – чужое лицо?! Восточная дикость… А уж мораль ни в какие ворота не лезет; вот и делай после этого добрые дела! Обязательно непоправимо печально, тупик, мрак, жуть! Будь Инга на месте зрителей – ни за что не стала бы тратить драгоценный вечер на этакое. А может, просто она сегодня злая, главное – дойти до дома, Сашка уже чего-нибудь соорудила и готова объяснить жизнь по-своему.
Сашка любила объяснять. Дескать, пойми, Восток – это фатализм дремучий, низвержение любого «я» к ногам Пророка. А перечишь судьбе – получай! Мехмене Бану наказывают за то, что она вмешалась. Ну умирала сестра – так пусть бы и дальше умирала, раз так угодно Аллаху. А она, видите ли, ее спасла. И ты терпи, не ропщи на сюжет, балет красивый, нескучная хореография, не гневи Бога.
Сколько раз, растерявшись, Инга жадно ждала того момента, когда она плюхнется на кресло-кровать и Саша ей разложит мироздание по полочкам. В последнее время Инга слишком увлеченно шелестит страничками памяти, словно итоги подводит, но утешиться ими так же маловероятно, как и гаданием по любой книге: задай про себя вопрос, открой наугад страницу, ткни пальцем в строчку и читай бессвязное. А что, если там плохо или про смерть? Инга боялась этой игры еще в детстве, но пришлось научиться уворачиваться от судьбы, прикрывшись щадящим толкованием. Но с той книгой, что в голове, не пошутишь, во что уткнулся, то и проживай заново.
– У тебя аномалия мозга, – смеялась Сашка. – Памяти свойственно сглаживать и припудривать, а твоя что ревизор из министерства. Не память, а досье на жизнь.
Так уж вышло. Но если бы так не вышло, то картинки потеряли бы яркость, остроту, жизнь бы растеклась, склеилась и забылась. И чем тогда Инге делиться? А так все слезы и радости, дни первые и дни последние – как карты в гранд-пасьянсе, раскинулись перед глазами. Сашке же и лучше: устраивает, скажем, она ободряющий тренинг для раскисшей Инги, терзает ее вроде «ну-ка, быстро, не задумываясь, вспомни тотчас же кого-нибудь из детства, кого бы тебе хотелось обнять!».
Пожалуйста, не задумываясь, как на блюдечке: существо это из детства – новогодняя елка. Еще дома…
Существо, обнять которое затруднительно, даже если сработает машина времени – кому под силу обхватить колючую шаткую принцесску под потолок с килограммами стекла и мишуры на ветках… Прильнуть бы к тому счастливому запаху, отрубить бы проклятое будущее, застыть навечно в празднике, который… тут Инга произносила затертого своего исковерканного Хемингуэя, – никогда уже не будет с тобой.
– Стоп! – по-режиссерски обрывала Сашка. – Это почему это никогда?! Где у нас первая часть известной мудрости: дай Бог мне силы изменить то, что я могу изменить, кажется, так?
И Сашка изменяла. Она, похоже, любила только первую часть этой сентенции, лихо игнорируя вторую и третью про терпение и мудрость. Возможно, в том и заключался ее маленький смысл. Она возродила несуществующую новогоднюю традицию. У Инги никогда в жизни не было своей елки. Только общая с соседками давным-давно, еще в училище. Потом под Новый год началась обязательная кутерьма с концертами, стало не до того. В последний момент, если удавалось, она запасалась шампанским, конфетами, еще какой симпатичной снедью из заказов, распространяемых в театре, и с большей или меньшей охотой бежала в гости. В предновогодье она предпочитала отводить взгляд от людей семейных, которые несли, несли, несли чего-нибудь к себе домой, детям, жаждавшим чего-нибудь…
Иногда Инге удавалось веселье, иногда – не очень. Самое страшное начиналось на следующий день: возвращение в холодное пристанище, где ни дождинки, ни конфеттинки. Где просто перевернута страница года и голубокожее от бессонницы утро такое, как всегда.
Однажды ей приспичило найти в такое утро мать. Инга, ненавидя себя за постыдную степень отчаяния, побрела на пустынный переговорный пункт, работающий лишь по удручающей его центральности. Набрала номер, тщательно забываемый, но не забытый номер маминых соседей. Цифры, как резвые поплавки, выпрыгнули из сознания, начались тревожные гудки мирового телефонного сердца. Этого города больше нет, никто не ответит, Лета унесла их на своих волнах! Но – ответили. Голос – волосатый, вонючий, в семейных трусах и майке из потной тельняшки. Инга силилась понять, кто бы это мог быть, раздувая при этом воспаленное воображение. Попутно она изо всех сил развенчивала свое инкогнито, но впустую. Для жителей междугородного потусторонья она оставалась непризнанной.
Кто же это ответил? Соседкин муж? Он бы ее вспомнил. Наверное, уже сын. Теперь он мог стать таким, рановато обрюзгшим и дотошным. Соседка когда-то угощала холодными блинами и сетовала на то, что вот у нее мальчик, а с девочкой-то проще, она хоть замуж может выйти, а с мальчишкой беда, только и думай, чтоб не запил, чтоб в тюрьму не попал, чтоб не связался со всякой швалью… Инга запомнила это слово – «шваль». Потом, на уроках французского, оказалось, что «шваль» – это лошадь. Почему в русском оно превратилось в брань?