Книга Немой пианист - Паола Каприоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я иду по темной улице, и вдруг передо мной расцветает оазис света — широкая площадь, окаймленная жемчужно-серыми зданиями, с фонтаном, от которого разлетаются искры брызг, сплетаясь в тончайшую, подернутую дымкой вуаль. Брауна, как мотылька, манит свет, он спешит на пустынную площадь, подходит к фонтану так близко, что водяная взвесь от взметнувшихся в воздух струй щекочет ему лицо. Осмотревшись, он замечает вдалеке что-то вроде лоджии, из нее тоже льется свет, но более приглушенный, робкий. Он идет туда и обнаруживает, что за арочными сводами лоджии открывается другая площадь, совсем крошечная и уединенная по сравнению с первой, она напоминает скорее внутренний дворик монастыря или дворца. Над этой маленькой площадью нависает белый фасад собора с мраморными статуями, которые не смыкают глаз и ночью. Поначалу мне кажется, что я никогда не видел этого собора, так мало он походил на людской муравейник, где мы топтались днем. Но есть еще кое-что, и Браун понимает это не сразу: разглядывая фасад, он слышит звук, плывущий с другого конца площади, — хрупкую, жалобную, трепетную мелодию, которую выдувал, судя по всему, какой-то деревянный духовой инструмент. Я оборачиваюсь и вижу лоджию, в точности повторяющую ту, через которую я прошел сюда (помню, у меня гора с плеч свалилась, когда я обнаружил эту симметрию), и освещенную тихим лунным светом фонарей; под ее сводами стоит человек в костюме придворного музыканта — на нем парик, старинный кафтан, панталоны с пышными сборками и блестящие шелковые чулки; прислонившись к колонне, он играет на флейте. Музыкант словно вырос из-под земли, как нарочно, чтобы еще глубже затянуть меня в омут зачарованного ночного города, и тут явно не обошлось без колдовства: подумать только, Браун, который никогда не любил музыку, особенно классическую, с упоением слушал флейту, не в силах сдвинуться с места, стоял и слушал почти что против воли, и его сердце билось странно, в такт мелодии. И казалось, я внимаю этой музыке в последний раз в жизни и потом она уйдет от меня навсегда, растворится, исчезнет. Казалось, смысл и целостность всего, что вокруг — а я-то думал, этот смысл для меня вконец утрачен, — неожиданно возвращаются благодаря чистой, волшебной мелодии и лишь в моей воле удержать обретенный смысл, не дать ему ускользнуть или отпустить, и пусть он рассеивается в воздухе.
Это, доктор, была борьба с пылью в мозгу, Браун отчаянно боролся с пылью, стоя на площади перед Зальцбургским собором под пристальными взглядами каменных фигур, которые — беспристрастные свидетели — наблюдали за схваткой; я пытался успокоить вихри, крутившиеся у меня в голове вот уже несколько месяцев, собрать воедино разрозненные фрагменты мира, склеить его осколки, победить анархию обезумевших чисел, которым, мне казалось, я прежде был господин. Постепенно, пока я качался на волнах музыки, в меня вселилась уверенность, что кошмарный хаос и в самом деле отступает, освобождая место порядку — в корне отличному, правда, от того, что я привык понимать под словом «порядок». Этот новый порядок покоился на строгом, однако неуловимом и не вполне ясном соответствии с законом, определявшим последовательность нот в мелодии. Теперь у него перед глазами мелькали листки с балансами, где все было четко, логично и выверенно, а ошибки выполоты, как сорняки: вместо прежних, неверных цифр стояли правильные, которые он, сам того не подозревая, выслеживал, точно охотник, целый вечер и которые одна за другой стремительно сбрасывали с себя покровы.
Я вроде бы ушел с площади, когда флейтист еще играл, и музыка, которую я поначалу принял за жалобный стон, не покидала меня всю обратную дорогу, следовала за мной по пятам через нанизанные друг на друга и залитые светом площади, через узкие темные улочки, двор отеля, поднялась вместе со мной в скрипучем лифте, и дальше по коридору в номер. Я слышал ее, когда садился за стол, и мне не было никакого дела до возмущений Челленджера, которого я, видимо, разбудил. В свете настольной лампы я принялся исправлять балансы, решительным движением зачеркивая все неверные цифры, поспешно и лихорадочно, словно под чью-то диктовку; я хотел закончить, прежде чем иссякнет вдохновение, прежде чем вещи снова спутаются в бессмысленный клубок и все сотрется в пыль. Потом, обессиленный и счастливый, Браун захлопнул папку и пошел в ванную переодеться. Он даже тихонько напевал, настолько легко у него было на сердце, — мурлыкал себе под нос мелодию, которая все еще звучала у него в голове и, быть может, продолжала бы звучать всегда, сдерживая безумный натиск мыслей.
Выйдя из ванной, он увидел Челленджера: склонившись над столом, тот просматривал балансы и на лице у него было написано удивление. Заметив меня, он встрепенулся и посмотрел в мою сторону — наверняка чтобы рассыпаться в любезностях и выразить искреннее восхищение, как водится между коллегами; так поступил бы всякий, кто не ослеплен завистью, видя столь безупречную работу. Однако когда наши взгляды встретились, он опустил глаза в каком-то непонятном смущении и, не произнеся ни слова, снова залез под одеяло. Я застыл на пороге комнаты и слушаю, как музыка цепенеет и медленно растворяется в немоте.
Хотя никто ее не приглашал, Надин присоединилась к группе врачей, пациентов и медсестер, которые незадолго до полуночи стали натягивать пальто и теплые куртки, собираясь на прогулку в парк. Это все же лучше, чем сидеть в унылой праздничной духоте столовой с пыльными гирляндами и больными, которые, нацепив на себя потешные колпачки, дуют в игрушечные трубы и разыгрывают жутковатую пародию на застольное веселье. К тому же когда еще она сможет полюбоваться на фейерверки, взлетающие в небо вдоль всей береговой линии. Уже с порога больницы слышалось их радостное, пьянящее потрескивание, но пока оно было далеким, приглушенным, и так же далеко мерцали отблески салютов, которые едва пробивались сквозь толщу темноты и цветными искрами рассыпались по небу. Посоветовавшись, компания решила идти к морю, на мыс, и, несмотря на холод, все побрели медленно, стараясь не расплескать шипучее вино в бумажных стаканчиках, которое пригодится на случай тостов.
Многие повернули назад уже у парковой ограды — для зрелища им хватило широкого лоскута неба, натянутого между деревьями; самые отважные, и Надин в их числе, свернули на тропку, которая вела к пляжу, им хотелось спуститься чуть ближе к морю и полюбоваться на пляски огней над водой. Они дошли до поворота, где всегда останавливалась Надин во время своих прогулок, — ночью, правда, она ни разу здесь не была и теперь, позабыв об остальных, всматривалась в темноту, пытаясь опознать каждую черточку знакомого пейзажа, который освещали вспышки бенгальских огней, взмывающих в небо ракет и снопы искр, — фонтаны света раскидывали брызги и гасли в облаке цветного дыма. Изломанная линия очерчивала темный силуэт берега, на котором ничего было не разглядеть, лишь кое-где белели скалы; море — черное зеркало, в нем отражались призрачные танцы огней. Ближе, почти у ног Надин, лежал пляж — длинная млечная полоса, на которой дремали косые тени деревянных навесов; и вот тут-то, глядя на них, она поняла, что пришла сюда вовсе не из любопытства. На крутой тропинке она чуть было не сломала каблуки, то и дело спотыкалась, туфли застревали между камней, и ни разу никто не догадался подать ей руку; теперь она поняла, что ею двигало безотчетное желание попрощаться с этим местом — и прощание непременно должно быть вот таким, роскошным, незабываемым, с россыпью салютов, под торжественный аккомпанемент хлопушек.