Книга Железный тюльпан - Елена Благова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не успела додумать. Она пятилась за кулисы, улыбалась широко, во весь белозубый рот, кланялась, кланялась, воздевала руки. За кулисами ее схватил в охапку Беловолк. Он все-таки полетел с ней. «Ты же не знаешь французского, ты же не умеешь вести дела, я научил тебя только петь, но зато как научил!..» Он не спускал с нее глаз.
— Умница, девочка, кажется, это успех. Отдышись и выходи на аплодисменты еще раз.
— Петь что буду на бис?.. — переводя дух, спросила Алла. Вытерла обеими ладонями пот со лба, лица и шеи. — «Шарабан»?..
— Ты «Шарабаном» своим уже всех переехала. Я скажу дирижеру, пусть настраивает оркестр на «Лунного Пьеро».
Она встряхнулась. Снова выскакивать на сцену, снова, чувствуя перед грудью, за спиной черную пасть зала, изгаляться, кривиться, приседать, подпрыгивать, умирать, рождаться, и все это — под ливень голоса, который должен литься, литься, литься. Беловолк получит за ее концерты в Париже большие деньги. Она не особо в них разбиралась, но уже твердно знала: концертная ставка Любы Башкирцевой — в России двадцать пять, за границей — пятьдесят тысяч долларов. Алла в Париже должна была спеть три концерта: два в «Олимпии», один во дворце Шайо. Если Беловолку предложат сделать еще один концерт Башкирцевой для избранной публики, закрытый, где-нибудь в банке или в крупной мафиозной фирме, — он не откажется. О, он не откажется ни от чего. Он не посмотрит на пот на ее спине. На просоленные подмышки концертных платьев. Она никогда не увидит этих безумных денег, что зарабатывает потом, кровью, хрипом глотки для зубастого, оборотистого Беловолка, делателя звезд. Никогда! Ее сделали — ее используют!
А тебе самой разве не нравится петь на сцене?! Ты разве не ловишь нетривиальный кайф от того, что ты тут прыгаешь и голосишь?! Твои песни… Песни Любы… Ты надела чужую кожу, Алла. Ты надела чужую содранную шкуру. Ты надела чужую жизнь.
«Браво-о-о-о!..»
После концерта она, трясясь рядом с молчащим Беловолком в пропахшем дамскими духами «мерседесе», уставясь в окно, вспоминала. Сбежать в Париже от всех, от Беловолка, от Горбушко, от Игната, от московского ужаса. Всех забыть. Над всеми насмеяться. Париж — как сон. Как серая роза, и лепестки раскрываются в дождь. Вечер, и серая роза превращается в черную. И надо спать, рушиться на хрустящие гостиничные простыни, потому что ты очень, очень устала. Тебя выжали, как тряпку.
Жизнь звезды. Вот она, жизнь звезды, Алка. Ты так завидовала звездам. Ты… там, в пурге… под платформой, на Казанском… с путейщиком… с пьяными парнями-рокерами… твой затылок, твоя щека — на снегу… трое держат тебя за ноги, а один… один…
Это было на твоей родине. Это все было там, на родине, Алка. И так давно. Это было давно и неправда.
Это было на родине — как на чужбине.
А здесь ты на настоящей чужбине. Каково тебе на чужбине, Алка?!.. Холодно. Завтра март. Завтра март, и идет дождь, в Париже идет зимний дождь. Надо дождаться, когда продюсер заснет в номере напротив, и пригубить вино Чужбины.
Эмигрант. Тот проспиртованный художник, Эмигрант, бредящий вслух. Эмигрант прожил на Чужбине много лет. Его лицо избороздилось морщинами, как будто плуг проехал по нему. Лицо — выжженная земля. И глаза на нем, узкие, как две трещины в земле, полные соленой воды.
Холодный телефон согревался, как зверек, под ее рукой. Страница разговорника была открыта: «ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР».
«Это квартира Рене Милле?.. Люба Башкирцева… Да, месье… Где мы встретимся, Рене?..»
Он захохотал. Ее невозможный французский рассмешил его. Она вздрогнула, услышав в трубке голос, говорящий по-русски чисто, правильно, почти совершенно. «Любочка, ты всегда умела разыграть меня как никто другой. Любочка, я очень рад тебя слышать. О-ля-ля, я счастлив, что ты здесь!.. Я знал, что ты в Париже. Прости, я не мог прийти на концерт. Ты где?.. В отеле „Итинерер“?.. Это рядом с Дефансом?.. Мне приехать к тебе — или?.. Ах да, Юрий твой… Значит, или… Давай на Монмартре, около булочной Ван Гога. Там есть такое миленькое ночное кафе „Этуаль“… ну, ты же знаешь его, напротив мастерской Пикассо, мы там еще с тобой кормили голубей!..»
Она оделась вкрадчиво, тихо, двигаясь плавно, как под водой. Ей казалось — ее слышит Беловолк. Беловолк, дурень, он-то думает — куда это она попрется ночью в Париже, одна, без знания языка, без сантима в кармане. Да и нет тут у нее никаких знакомых. А вот и выкуси, тюремщик. Она зажилила стофранковую бумажку, когда, по его приказанию, меняла доллары в аэропорту Шарль де Голль. Номер телефона Милле она раздобыла еще в Москве — не доставило труда, Игнат черкнул ей его на клочке газеты, усмехаясь. Знание языка?.. Выскочив в дождь и темень, ринувшись на шоссе, она остановила такси и, косясь на раскрытую страницу разговорника, пролепетала косноязычно, обвораживающе улыбаясь водителю:
— Монмартр… Ку дю траже пти… Плю вит!..
Шофер ответил улыбкой на улыбку.
— О, этранже?.. Силь ву пле, мадмуазель!.. Монмартр, авек плезир!..
«Господи, Господи. Куда это меня занесло. Как это здорово, что этот Милле брешет по-русски. Как это изумительно». Таксист время от времени оглядывался на черноволосую иностранку, так премило втиснувшуюся в его машину за полночь. Ночью в Париже пробок не было, они добрались до Монмартра без особого труда. Алла наклонилась вперед, близоруко ища в полутьме салона счетчик и цифры. Таксист терпеливо ждал. Ничего не рассмотрев, Алла со злостью вытащила из кармана бумажку в сто франков, сунула водителю и пулей вылетела из машины, не осознавая ничего, не слыша, что он там такое за ее спиной блекочет по-французски, — выбежала в дождь, в играющую цветными огнями, влажно-блесткую парижскую ночь: где тут, к чертовой матери, эта булочная Ван Гога, эта проклятая мастерская Пикассо?!
Сквозь струи и облака табачного дыма невозможно было рассмотреть лица. Гарсоны разносили пиво и креветки. Официантки с кружевными наколками во взбитых волосах тащили подносы с узкогорлыми бутылями столового вина, с кофейными чашками, с устрицами, уже раскрытыми ножом, сбрызнутыми, по всем правилась, лимонным соком.
— Ты прелесть, — мужчина наклонился к ней поближе, — ты, как всегда, прелесть. Но в тебе появилось что-то другое. Что-то неуловимое. То, чего не было раньше.
Алла улыбнулась мокрыми холодными губами. Милле взял ее руку в свою, поцеловал, погрел дыханием.
— Еще не согрелась?.. И после «божоле»?.. Заказать тебе горячий шоколад?..
— Закажи. Выпью с удовольствием. — Она укуталась в плащ, расстегнутый и накинутый на плечи.
— И голос у тебя стал другой. — Милле искоса поглядел на нее. Рассмеялся, и ей в лицо посыпались искры его глаз. — Нет, ты что, Люба, влюбилась? Да? Ну скажи: да. После смерти Эжена ты должна, просто должна влюбиться. Тебя это вылечит.
Дым вился вокруг них струями сибирского лимонника. Алла вспомнила лимонник, вспомнила крупную синюю жимолость. Шишки на мощных кедрах. Она — в Париже. Со сцены ночного бистро шептала в микрофон худенькая, как дохлый цыпленок, шансонетка, бездарно подражая Патрисии Каас. Вот так и ей кто-то сейчас где-то подражает. Ей?! Любе. Она — не Люба. Она — слепок с нее. Делают же дантисты зубной протез.