Книга Дон Хуан - Гонсало Торренте Бальестер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соня тотчас появилась на пороге. Возможно, она ждала меня в прихожей, потому что открыла дверь, едва я прикоснулся к звонку. Она была не причесана, под глазами – темные круги, поверх пижамы надет длинный халат, в руке – полуистлевшая сигарета.
– Вы поступили жестоко, – сказала она.
Руки мне она не протянула. Заперла дверь и подтолкнула меня в сторону гостиной. По дороге торопливо задала пять-шесть вопросов. Я не ответил ни на один.
Комната, так тщательно убранная накануне вечером, теперь казалась развороченной берлогой. В углу стояла незаправленная постель со скомканным бельем; на столе – поднос с грудой чашек и тарелок; на тарелках – остатки завтрака и обеда. Во всех пепельницах – окурки, повсюду разбросаны книги, посреди комнаты на ковре – туфли, на спинке стула – чулки, на софе – серая юбка и свитер. Было еще что-то – белое, небольшое и тонкое, что Соня поспешно схватила и куда-то сунула.
– Сейчас я приготовлю вам кофе.
Занимаясь кофе, она ни разу не взглянула на меня, а снова и снова задавала те же вопросы, которые вырвались у нее в момент моего появления, и так же сумбурно ими в меня выстреливала. Я подождал, пока она сделает паузу, и тогда ответил ей. Я сказал, что на самом деле знал о Дон Хуане меньше ее – только вот имя.
– Mais, c’est stupide, cet affaire-là![12]
Я пожал плечами:
– Согласен.
Она не ответила. Молча налила мне кофе, свой кофе выпила стоя. Я размышлял над тем, что вся ситуация выглядела не столько драматично, сколько комично, и что Соня вот-вот это поймет и выгонит меня вон или скажет: «Раз так, пойдемте потанцуем куда-нибудь, если вы не против». Но подобные мысли только лишний раз доказывали, до чего плохо я знал женщин и как мало мои взгляды соответствовали действительности.
– Больше вам ничего не приходит в голову? – Она произнесла это таким презрительным тоном, с таким пренебрежением во взгляде, что я почувствовал, как краснею.
– Прежде всего я хотел бы знать, что вы хотите от меня, зачем вы меня позвали, чем я могу вам служить?
– Ничем. Извините меня. Я совершила ошибку. Если вы не знаете, кто такой Дон Хуан и почему он так себя называет, я потребую объяснений у него самого.
– Думаете, это возможно? Смею предположить, что вы его больше никогда не увидите.
– Что ж, я должна стерпеть эту издевку? Такой обман?
– Я бы выбрал другое слово.
– А я называю вещи своими именами.
– Вы сердитесь, вы взвинчены… Попробуйте взять себя в руки, и все предстанет перед вами в ином свете. Почему бы вам, скажем, не отправиться на прогулку? Способ примитивный, но порой помогает.
– С вами?
– Если у вас под рукой нет лучшей кандидатуры, могу сгодиться и я. Вам необходимо успокоить сердце и привести в порядок мысли.
– Я боюсь успокаиваться. Я боюсь того, что обнаружится, когда гнев схлынет.
– Вы боитесь признаться себе, что влюблены в Дон Хуана?
– Вот именно.
– Тогда признайте это как можно раньше.
Она села передо мной прямо на пол, в угол между софой и креслом, положила руки на колени и спрятала в них лицо.
– Я безумно влюблена и безумно несчастна, – сказала она.
Печаль, прозвучавшая в ее словах, тронула меня, а их наивная простота заставила дрогнуть мое сердце. Но я не двинулся с места, потому что не знал, что следовало делать и что говорить. Напротив, я чуть подождал, чтобы она сама что-нибудь сделала, чтобы взглянула на меня, но ждал напрасно. Тогда я встал и пересел на софу – поближе к ней.
– Послушайте, мадемуазель, я не из тех мужчин, на чью помощь вы могли бы положиться в такой ситуации. Мне неведомы слова, которые тут надо произносить, я не знаю, что надо делать, чтобы поддержать вас. Я книжный человек и с женщинами имел дело не так уж часто. Вам нужно утешение, а я не знаю, как вас утешить. Вчера мне было легче: я выслушал вас и понял, что именно тут произошло. Сегодня все иначе. Вчера моя роль была куда определенней: Дон Хуан сделал вас жертвой некоего литературного опыта, а литература – моя сфера. Но слезы влюбленной женщины – вещь слишком реальная, чтобы я разобрался, что к чему. Извините.
Я поднял было руку, чтобы погладить ее по голове, но не осмелился. Рука так и застыла в воздухе, и жест этот очень точно выразил мое состояние. Я ненавидел себя и думал, что надо наконец-то решиться, надо сегодня же вечером сесть на поезд и никогда больше не возвращаться в Париж.
– Извините, – повторил я и поднялся.
Только тогда она взглянула на меня.
– Что вы намерены делать?
– Отправиться восвояси.
– Прошу вас, подождите. Разве вы не понимаете, что при любом раскладе вы – единственный человек, на которого я могу положиться, кроме вас, у меня сейчас никого нет.
Видимо, улыбка моя была совершенно идиотской, но, тем не менее, она смотрела на меня мягко и даже протянула руку, чтобы я помог ей встать. Веки ее покраснели – только они и не нравились мне в ее лице, только к ним я не мог привыкнуть. Мне даже пришло в голову, что накладные ресницы спасли бы положение. А что, если спросить ее: «Скажите, Соня, почему вы не носите накладные ресницы?» Как бы она отреагировала? Правда, можно это сказать не так резко, а половчее: «От плача могут пострадать ваши глаза» и так далее. Да, длинные и светлые ресницы.
– Я сейчас.
Она схватила в охапку разбросанную повсюду одежду и выскочила из комнаты. Я в задумчивости подошел к окну. Я был растерян, но не из-за собственных промахов, а из-за того, что события никак не желали идти в нужном мне направлении. Для завязки галантного приключения тут недоставало фривольности; для завязки страстного чувства – трагичности. Да, чуть побольше трагического накала – это только украсило бы сцену, а для меня прежде всего еще и упростило бы ситуацию. Возвышенные и прекрасные слова, никак не дававшиеся мне вчерашней ночью, теперь просто рвались с губ; теперь – когда они прозвучали бы нелепо, когда не для кого было их произносить.
Я снова почувствовал, что попал в смешное положение, и понял: это случилось потому, что я изменил обычному для себя стилю поведения. Скажем, чувствительность, умиление – вещи, совершенно мне противопоказанные. Я живу духовной жизнью, но принадлежу к породе софистов.