Книга Русская идея. От Николая I до Путина. Книга первая (1825–1917) - Александр Львович Янов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заключение
Это все мы теперь знаем. Но куда важнее — и интереснее — вопрос, существовал ли другой, конструктивный выход из того запутанного клубка противоречий, который, как мы видели, представляла собой эпоха Великой реформы. Тут обратил бы я внимание на опыт Наполеона III. В отличие от своего современника Александра II, он не стал откладывать в долгий ящик созыв представительного учреждения. Конечно, поначалу наполеоновское Национальное собрание представляло жалкое зрелище. И, конечно, всеобщее избирательное право не избавило Францию ни от шовинистического угара конца 1860-х, ни от несчастной войны 1870 года, ни даже от вызванной поражением в этой войне Парижской коммуны — своего рода мини-большевистской революции. Но за два десятилетия Национальное собрание прижилось, превратилось в настоящий парламент с серьезной политической оппозицией, и в момент, когда страна очутилась на краю пропасти, оказалось достаточно авторитетным и легитимным учреждением, способным ее на этом краю удержать.
Я понимаю, что, как всякое сравнение, хромает и это. Другая история, другие традиции. И все-таки Александр II тоже ведь подписал аналогичный протоконституционный проект Лорис-Меликова. Мало того, сказал сыновьям, по свидетельству присутствовавшего на церемонии Дмитрия Милютина: «Я дал согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы на пути к конституции». Только в отличие от французского коллеги сказал он это не в начале, а в конце своего царствования, роковым утром 1 марта 1881 года — за несколько часов до смерти. Для нас, однако, важно, что он это СКАЗАЛ.
Важно потому, что свидетельствует: был царь-освободитель не только сыном своего отца, для которого конституция была анафемой, но и племянником своего дяди Александра I, даровавшего конституцию Царству Польскому (отнятую потом Николаем), и обмолвившегося однажды, что «верховную власть должна даровать не случайность рождения, но голосование народа». Мало того, что не был Александр II фанатиком самодержавия, он был, как выяснилось, свободен от всех славянофильских завихрений. Мог ли он по всем этим причинам последовать примеру Наполеона III, вопрос сложный. Скажу лишь, что, если бы последовал, подписал что-либо подобное проекту Лорис-Меликова в ситуации эйфории и всеобщего ожидания чуда хотя бы в 1861-м, весь курс истории России мог действительно сложиться по-иному.
Не было бы, во всяком случае, уличного террора, не говоря уже о цареубийстве. За полстолетия прижилась бы Дума, и, более чем вероятно, нашелся бы в ней кто-нибудь вроде Столыпина, кому в отличие от Петра Аркадьевича ни двор самодержца, ни война не помешали бы довести до ума свою реформу и разрушить «мужицкое рабство». И не понадобился бы топор, чтобы разрубить узел, затянутый Великой реформой. Просто потому, что большевизм разделил бы в этом случае судьбу Парижской коммуны. И избавлена была бы Россия от ожидавшего ее в ХХ веке кошмара.
Это все лишь к тому, что ничего невозможного в другом исходе Великой реформы не было.
Глава 13
ПАТРИОТИЧЕСКАЯ ИСТЕРИЯ
После разговора о лексиконе Русской идеи, в котором мы довольно подробно разобрались с такими ключевыми ее понятиями, как «наполеоновский комплекс России» и «идея-гегемон», я едва ли должен убеждать читателя в первостепенной важности понятийного аппарата для новой отрасли знания. На самом деле, как мы теперь понимаем, сами по себе факты ничто без такого аппарата. Как писал крупнейший русский историк Василий Осипович Ключевский, «факт, не приведенный в [концептуальную] схему, есть лишь смутное представление, из которого нельзя сделать научного употребления». С еще большей экспрессией подтвердил это знаменитый французский историк Фернан Бродель, когда сказал: «Факты — это пыль».
С понятием «патриотическая истерия», однако, столкнулись мы лишь вскользь, говоря о последней ошибке Николая I 1853–1855 годов, внезапно оборвавшей его бесконечное, казалось, правление и приведшей к внешнеполитической катастрофе, оставшейся в истории под названием «Крымская война». Между тем такие истерии, время от времени охватывавшие подобно лесному пожару страну, сопровождали практически всю полутора-столетнюю историю Русской идеи и порою играли в ней роль, сопоставимую с наполеоновским комплексом.
А.И. Герцен
Не обходились они, конечно, без государственной пропаганды, добавлявшей в них хворосту, но коренились все-таки в самой атмосфере общества, зараженного вирусом имперского национализма. Одно мы, по крайней мере, можем утверждать с уверенностью: до возникновения Русской идеи подобных патриотических истерий Россия не знала. Это довольно точный индикатор: если начинает вдруг общество биться как в падучей, можно не сомневаться, что девизом или, если хотите, идеей-гегемоном страны опять стала «Россия не Европа».
Первый известный нам случай такой истерии произошел, как бы подтверждая это правило, уже через три года после того, как уваровская доктрина православия, самодержавия и народности была объявлена официальной государственной идеологией России. Герцен, как мы скоро увидим, дорого заплатил впоследствии за то, что не понял того, что случилось, отнесся к этому событию иронически. «Для того чтобы отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, испугавшей его с 14 декабря, Николай поднял хоругвь Православия, Самодержавия и Народности, отделанную на манер прусского штандарта, — писал он, легкомысленно высмеивая уваровское нововведение. — Патриотизм выродился, с одной стороны, в подлую циническую лесть «Северной пчелы», а с другой — в пошлый загоскинский «патриотизм», называющий Шую Манчестером, Шебуева — Рафаэлем, хвастающий штыками и пространством от льдов Торнео до гор Тавриды». Всего-то.
У читателя этого остроумного и элегантного пассажа невольно создавалось впечатление, будто Русская идея держалась на одних лишь «льстецах» и «пошляках». Исследователь Русской идеи, известный литературовед Александр Николаевич Пыпин, с чьей легкой руки и вошла эта первая ее ипостась в историю под именем официальной народности, был совсем другого мнения о ее могуществе — и опасности. «Даже сильные умы и таланты, — говорил он, — сживались с нею и усваивали ее теорию». Достаточно сказать, что насчитывала она среди своих апологетов такие имена, как Гоголь или Тютчев. Что уж говорить о публике попроще? Уже в 1836 году патриотическая истерия подтвердила