Книга Мандариновый год - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так она думала на политзанятиях, глядя прямо в глаза лектору, и столько в этом ее взгляде было искреннего чувства, что лектор рассказывал о событиях в Африке только ей и думал о том, что этой вот отзывчивостью ко всему сущему на земле обладают только русские женщины, – посмотрите на эту, как слушает и как страдает. Уходя, он особенно благодарно поклонился Вике, она очень этому удивилась, а потом решила, что это очень, очень хорошо, если он ее из всех выделил, запомнил. При случае можно у него будет в будущем отпроситься с лекции, и он ей не откажет. Вечером она совершала свой обычный пострабочий ритуал – булочная, молочная, галантерея. В булочной ей повезло – были рижские батоны, и она взяла сразу три, имея в виду, что Алексей не сегодня-завтра, а должен будет к ней переехать окончательно и бесповоротно. В молочном магазине тоже удача – были в продаже глазированные сырки и фруктовый кефир, а у выхода из магазина торговали штучными сосисками. В галантерее к прилавку вилась очередь, а к верхней витрине английской булавкой был приколот и болтался как флаг на корабле серебристый импортный бюстгальтер. Вика встала в очередь. Она поступила так скорее инстинктивно, чем по необходимости. Лифчиков в ее обиходе было много – и белых, и розовых, и телесных. Серебристых, правда, не было. Она стояла и думала, что, в сущности, он ей ни к чему – серебристый. Цвета и оттенки имели значение раньше, при Федорове. Вот уж кто умел любить глазами. Он ставил ее и ходил вокруг, кладя ей на плечи разные тряпки, и она, как манекенщица, должна была то сгибать руку, то ногу в колене, то закидывать голову назад, а то опускать ее к самому желудку. Интересно, проделывает ли он эти штуки со своей математической мышкой? Обряжает ли ее, как обряжал Вику: «Ну-ка, ну-ка, Клотильда, убери зеленый цвет, он тебя мрачнит… Феня, запомни, ты женщина холодная, тебе себя надо утеплять желтеньким… Повернись, повернись… Вот так! Знаешь, ты слева красивее… Поворачивайся к нашему брату левой стороной». Она тогда думала, это игра. Ей было даже интересно. Сейчас понимает: разве можно членить на левую и правую сторону, когда любишь? Это же были сигналы бедствия, а она поворачивалась, вертелась и думала, так и надо. Он – художник, он любит глазами. Алексей совсем другой. Она проделывала с ним эти штуки с одеванием-раздеванием, он терялся и смущался, а главное, ни черта не понимал ни в зеленом, ни в желтом. Не видел он, что ее мрачнит, а что веселит. Поэтому, положив в сумочку серебристый лифчик, Вика вздохнула: десятки как не бывало, а она ведь собирается в долги влезть. «Кто-нибудь у меня его купит, если что… – решила Вика. – Я не буду отрывать пока ценник».
* * *
Шнур от телефона был бесконечным. Наверное, поэтому Алексей Николаевич вполне ушел сформулировать мысли в слова, которые он сейчас скажет Анне. «Я веж себя, Анюта, как последний… Конечно, ты должна здесь остаться… И говорить нечего… Ты собери мне мое, а коллекция пусть пока повисит. Ты вытирай с нее пыль…»
В коридоре не было света, только узкая полоска: под дверью кухни… Такое в его жизни уже было – темный коридор: и полоска света. Как он мог забыть то, что многие детские годы определяло его жизнь? Впрочем, ничего удивительного; он забыл то, что хотел забыть. Это проклятый шнур привел его к воспоминанию.
…Ему семь лет и это 42-й год. Он встал ночью в, уборную и вышел в темный, заваленный, заставленный, пахнущий кошками, газом, рабочими спецовками т резиновыми сапогами коридор. Под дверью, куда ему надо было зайти, белела узенькая полоска света. Он присед на чей-то ящик, чтоб подождать. Было холодно, хотелось спать, но кто-то основательно поселился в уборной. Тогда он встал и деликатно постучал в дверь, потому что «это коммунальная квартира, а не личные апартаменты». Так всегда говорил их сосед, стуча в ванную, уборную, снимая с конфорок чьи-то закипающие кастрюли, выпрямляя велосипедные спицы под чьей-нибудь дверью. Если сосед говорил «апартаменты», это значило, что кто-то очень распустился, и полагалось стучать, снимать, указывать, жаловаться, потому что не апартаменты. Слово это было ругательством, как, например, проститутка. Вот почему Алексей Николаевич семи лет постучал тогда в закрытую дверь. То, что постучал деликатно, было издержкой его домашнего воспитания, в котором вежливость считалась качеством положительным. За дверью не прореагировали, и он продолжал ждать. Было холодно, дуло, и он прижался к чьей-то вешалке, просто зарылся в чьи-то душные вещи. Стало тепло, и ему приснилось, что он попал наконец за эту запертую дверь.
Чего стоит наша деликатность? Постучи он тогда громко, кто-то бы обязательно услышал: какой сон в 42-м году? И вышел бы, и тогда, может, помогли бы тому человеку, что умирал в таком неподходящем месте от инфаркта или инсульта – не очень вникали отчего, – и он бы, мальчик, не уснул в этой согревшей его вешалке и не случилась эта беда, этот скандал на всю квартиру, весь дом, весь квартал. Он испортил фетровые боты и новые галоши с мягким малиновым нутром, они так вкусно пахли, эти галоши, пока он не
уснул; ему даже хотелось их полизать. Ему всегда почему-то хотелось лизать новые галоши.
К нему прицепилась обидная кличка, и был период, когда он больше всего на свете хотел умереть. Но потом уехал мальчик, который особенно изощрялся в жестоких дразнилках, мать выплатила стоимость испорченных бот и галош, и Только сосед, тот, что говорил про апартаменты, клал время от времени на плечо Алексея Николаевича руку и говорил ему то самое слово. Он даже не хотел обидеть, сосед, он считал это нормальной добрососедской шуткой. Как Алексей Николаевич ненавидел эту квартиру, как ненавидел! Ненавидел и боялся этой вынужденной общности жилья, этого вывернутого для чужого обозрения личного, интимного – лифчиков, трусиков, зубных щеток… Какое счастье, что это все в прошлом! И Алексей Николаевич, идущий целенаправленно по шнуру к телефону, просто не мог не завернуть в ту сторону, в личный туалет. Он сел без нужды на белый стульчик. Просто так. Тот человек в сорок втором году сидел, прислонившись головой к стене, бедный человек! Сам умер и мальчику испортил детство. Как это должно быть ужасно – быть причиной детского горя.
Алексею Николаевичу вдруг послышалось, что кто-то деликатно постучал, поцарапался в дверь. Он сделал попытку встать, чтобы сказать, что он здесь просто так, «разыгрывает воспоминания в лицах», но встать почему-то было трудно… «Как я устал», – подумал он…
* * *
Анна стояла в кухне и прислушивалась. Сначала, когда Алексей вышел из кабинета, она решила, что он идет к ней… в кухню, и, наверное, сейчас и состоится самый главный, самый важный разговор. Жаль, нет Ленки. Они бы сели и поговорили один раз. Все самое главное в жизни человека бывает один раз. Она, Анна, знает это точно. Все, что во второй раз, – вторично. И если бы тут была Ленка, мог бы состояться тот самый разговор, что раз и навсегда. Но этой негодяйки нет, значит, будет у них разговор на двоих. Ну что ж… Она готова. Она готова защитить и себя, и Ленку, и его – если уже на то пошло – дурака.
Что ему надо? Женщину? Хорошо, она ему объяснит, когда у него весь интерес к новому телу кончится. Она знает его как облупленного., Она помнит, как. он приехал однажды к ней с юга и привез некоторые нововведения. Она ему сказала: «Да ну тебя» и видела, как он обрадовался, что ничего не надо менять в раз и навсегда заведенном порядке. Она тогда даже не сочла нужным вникать, откуда у него знания, где он их нашел. Он обрадовался возможности их не использовать. Она ему это скажет, если дойдет до этого. Вот когда хорошо, что Ленки нет…