Книга Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Туалетную бумагу она не слала два месяца потому, что решила, будто муж шутит, и была уверена, что бумага есть в Ялте. А лестница? Да, это «терзало» ее «адски», но что делать, теперь поздно искать новую квартиру: «К нам высоко, но зато воздух хороший в квартире. И душа будет у тебя покойна, и я буду за тобой ухаживать. Только бы скорей с ролью справиться, чтоб при тебе пошла бы только отделка и не было бы мучений».
Как во времена работы над предыдущими ролями, так и теперь Книппер заговорила репликами своей героини. Она искала тон к «своей» Раневской. Может быть, поэтому иногда ее письма мужу казались посланиями к тому человеку в Париже, о котором думала Любовь Андреевна. К человеку, которого Раневская любила вопреки рассудку, здравому смыслу, заботам о родной и приемной дочерях. Только его одного и любила и готова была оставить ради него всё и всех, отдать ему всё.
Книппер пребывала в радостном возбуждении и не скрывала этого: «Я вот пишу тебе и ежеминутно прерываю, начинаю думать о роли и забываюсь. Я это люблю. Какое мучение, пока не поймаешь основного тона, пока не влезешь в роль, как в перчатку!» Этим волнением она невольно оттеняла ялтинское заточение Чехова. Что-то происходило в театре. Там, наконец, приступили к репетициям «Вишневого сада». Но кто ставит? Как распределились роли? Когда премьера? В Москве решалась судьба пьесы, а он сидел в Ялте.
В один из ноябрьских дней Чехов написал давнему знакомому: «Я все похварываю, начинаю уже стариться, скучаю здесь в Ялте и чувствую, как мимо меня уходит жизнь и как я не вижу много такого, что как литератор должен бы видеть. Вижу только и, к счастью, понимаю, что жизнь и люди становятся все лучше и лучше, умнее и честнее — это в главном, а что помельче, то уже слилось в моих глазах в одноцветное, серое поле, ибо уже не вижу, как прежде».
Осенью и зимой жизнь доходила до Ялты лишь в газетных сообщениях. Чехов внимательно прочитывал столичные и провинциальные издания. Суворин по-прежнему печатал свои «Маленькие письма». Рассуждал о событиях на Балканах, пророча сербам новые испытания. Назвал самые, на его взгляд, злободневные вопросы общественной жизни: земельный, рабочий, еврейский, театральный. Но остановился на главном: земельном, на судьбе помещичьего и мужицкого хозяйства в земледельческом государстве. В те же дни начал одно из «писем» наблюдением: «Двадцатый век зарекомендовал себя с первых же своих лет каким-то нервным подъемом и выдвинул вопросы, которые точно ожидали того, чтобы XIX век затворил за собою двери».
Он размышлял о жребии России, которая «молода и сильна», а то, что состарилось, то отваливается само по себе. Правда, как и в предыдущие годы, в дневнике был не столь оптимистичен: «Мне кажется, что не только я разваливаюсь, не только „Новое время“ разваливается, но разваливается Россия».
Осенью 1903 года особое волнение вызывали слухи о войне с Японией. Еще 30 сентября Чехов написал Книппер: «Сегодня в нашей газете крупными буквами напечатано, что флот ушел в Корею с запечатанными пакетами… Ой, уж не война ли?»
Всё это делало «ялтинское заточенье» невыносимым, Чехов чувствовал себя с каждым днем все хуже и хуже. Но оставаться долее один не мог. Куда угодно — в Москву, за границу, но только бы двигаться, сменить обстановку.
Он шутил: «Милая моя начальница, строгая жена, я буду питаться одной чечевицей, при входе Немировича и Станиславского буду почтительно вставать, только позволь мне приехать». «Позволение» последовало 29 ноября 1903 года. В Москве наконец-то установилась морозная погода. Как раз в этот день Чехов писал Книппер: «Если бы ты знала, как скучно стучит по крыше дождь, как мне хочется поглядеть на свою жену. Да есть ли у меня жена? Где она?»
* * *
В Москву Чехов приехал 4 декабря.
Его облик в канун нового, 1904 года сохранила любительская фотография. Перемена, происшедшая с Чеховым, сокрушительна. Чрезвычайно похудевший, он походил на тщедушного подростка. В выражении глаз угадывались измучившие его слабость и усталость. Современники запомнили свое удручающее впечатление. Россолимо описал в воспоминаниях, опираясь на свои дневниковые записи, встречу с Чеховым 16 декабря 1903 года: «Хоронили Алтухова, еще один товарищ-однокурсник доработался. На отпевании в университетской церкви меня взял за локоть Чехов. Он очень изменился за последние полгода: похудел, пожелтел, и лицо покрылось множеством мелких морщин. И все-таки какое у него всегда доброе, славное и молодое лицо. Удивленно, с доброй, мечтательной улыбкой глядя вдаль из-под пенсне, он нежным баском подпевал хору».
Запись сохранила то, о чем говорили однокурсники. Чехов в шутку гадал, кто из них двоих раньше последует за Алтуховым. А когда они встречали на кладбище погребальное шествие, сказал о студенте и курсистке, которые шли впереди с венком «от учеников»: «Вот они, те, которые хоронят старое и вместе с ним вносят в царство смерти живые цветы и молодые надежды…»
В том, как в зимних сумерках втягивалась в кладбищенские ворота похоронная процессия, было, наверно, что-то схожее с тем сном, который повторялся в детские и отроческие годы Чехова («обвалившиеся ворота кладбища…»). А в разговоре о «царстве смерти» — с тем, что прочитывалось в его сочинениях и письмах: спокойное размышление о бренности всего живого, сущего. Казалось, ощущение недолговечности давным-давно не отпускало Чехова. Может быть, оно так же сопрягало рассказы, повести и пьесы, как и острое желание жизни, окрашивало будни. В том и другом просвечивало еще нечто…
Однажды, весной 1888 года, Чехов ответил из Сум, как часто в те годы, пространным письмом Суворину на его замечания о повести «Огни». Точнее, о споре героев. Один, инженер Ананьев, человек в годах («ни молод, ни стар»), любуясь насыпью железной дороги, говорил о «делах рук своих»: «В прошлом году на этом самом месте была голая степь, человечьим духом не пахло, а теперь поглядите: жизнь, цивилизация! а после нас, этак лет через сто или двести, добрые люди настроят здесь фабрик, школ, больниц и — закипит машина! А?»
На этот панегирик студент Штенберг «пробормотал» в раздумье: «Когда-то на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лет, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь спят после тяжелого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!»
Суворин остался недоволен спором, отсутствием ясного ответа. Чехов настаивал на своем: «Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т. п. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от не важных, уметь освещать фигуры и говорить их языком». Читателям он отводил роль присяжных, они «делают оценку».
В этом же письме Чехов передавал первые впечатления от новых мест. И «важными», судя по интонации, по очевидному интересу, ему показались «старые запущенные сады», «забитые наглухо, очень поэтичные и грустные усадьбы, в которых живут души красивых женщин, не говоря уж о старых, дышащих на ладан лакеях-крепостниках, о девицах, жаждущих самой шаблонной любви».