Книга Конец парада. Каждому свое - Форд Мэдокс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Титженс, который ни к кому не испытывал ненависти, сидя рядом с этим приятным и простодушным мужчиной с душой школьника, гадал, отчего отдельные представители человечества зачастую оказываются замечательными людьми, а сам людской род в совокупности столь отвратителен. Если взять с дюжину человек, среди которых не будет ни дураков, ни мерзавцев, и поручить каждому свое дело, а затем сформировать из них правительство или клуб, то притеснения, неудачи, слухи, клевета, ложь, подлость и взяточничество превратят их в то сборище волков, тигров, ласок и вшивых обезьян, на которое так походит человеческое общество. Он припомнил слова кого-то из писателей: «Коты и обезьяны, обезьяны и коты — в них вся человеческая жизнь»[15].
Остаток вечера Титженс и Уотерхауз провели вместе.
Пока Титженс разговаривал с полицейским, министр сидел на ступеньках крыльца и курил дешевые сигареты, а когда Титженс собрался уходить, он настойчиво попросил его отправить мисс Уонноп сердечное письмо с приглашением в любое удобное время прийти к нему в кабинет в палату общин и обсудить движение суфражисток. Мистер Уотерхауз решительно отказывался верить, что Титженс ни о чем заранее не договаривался с мисс Уонноп. По его словам, все было чересчур тщательно спланировано — женщина так бы не смогла, а еще он сказал, что Титженсу крайне повезло, ибо мисс Уонноп — чудесная девушка.
Уже у себя в комнате Титженс поддался волнению. Он долго ходил от стены до стены и наконец, поскольку у него не получалось избавиться от назойливых мыслей, достал карты и стал раскладывать пасьянс, серьезно обдумывая свои отношения с Сильвией. Он хотел избежать скандала, если это возможно; он хотел, чтобы семья жила только на его доход, хотел избавить ребенка от влияния матери. Цели были предельно ясны, но достичь их было непросто... И он принялся размышлять, что именно стоит изменить, пока руки раскладывали по лакированной поверхности стола дам и королев.
Внезапное появление Макмастера в комнате вызвало у него сильнейший шок. Его чуть не стошнило: голова закружилась, комната вокруг завертелась. На глазах Макмастера, округлившихся от ужаса, Титженс выпил несколько стаканов виски, но даже после этого не смог говорить и упал на кровать. Он смутно чувствовал, как друг пытается его раздеть. Кристофер осознал: он так долго и усиленно пытался сознательно подавить свои мысли, что теперь подсознание взяло над ним верх и парализовало на время и разум, и тело.
— По-моему, это не вполне честно, Валентайн, — сказала миссис Дюшемен, поправляя какие-то маленькие цветочки, плавающие в плоской стеклянной вазе.
На столе, покрытом узорчатой скатертью, девушки красиво расставили блестящую серебряную посуду, блюда с ровными пирамидами персиков и большие серебряные вазы с шикарными букетами из роз, клонящихся вниз; во главе стола высились горы серебряных столовых приборов, два высоких серебряных кофейника, большой серебряный котелок на трех ножках, пара серебряных ваз с букетами из дельфиниума на невероятно высоких стеблях, отчего букеты походили на пышные веера. Комната, обставленная в стиле восемнадцатого века и отделанная панелями из темного дерева, была очень высокой и длинной. В центре каждой из панелей, там, где свет падал наиболее выгодно, висели картины, написанные в оттенках спелого апельсина. На них изображались туманные пейзажи и очертания кораблей в рассветных лучах. На каждой из золотых рам внизу была прибита табличка с надписью: «Дж. М. У. Тёрнер». У стульев, расставленных вокруг стола, накрытого на восемь персон, были тонкие, изящные спинки из красного дерева производства Чиппендейла; позади серванта из красного дерева с золотистым отливом виднелись зеленые шелковые шторы на медном карнизе, а на самом серванте стоял огромный окорок в панировке, еще одно блюдо с персиками, большой мясной пирог с блестящей корочкой, тарелка с большими, светлыми дольками грейпфрута, блюдо с заливным — кусочки мяса в густом желе.
— О, в наше время женщины должны помогать друг другу, — сказала Валентайн Уонноп. — Я не могла оставить тебя одну, ведь мы завтракаем вместе каждую субботу уже не вспомнить сколько.
— Я бесконечно признательна тебе за моральную поддержку, — сказала миссис Дюшемен. — Не стоит мне, наверное, рисковать в такой день. Я попросила Пэрри не пускать его сюда до 10:15.
— Это очень смело с твоей стороны, — проговорила Валентайн. — Думаю, попытаться все-таки стоило.
Миссис Дюшемен, все суятящаяся вокруг стола, слегка поправила цветы дельфиниума.
— По-моему, они очень красиво смотрятся! — сказала она.
— Никто их все равно не заметит, — заверила ее Валентайн. И вдруг с неожиданной решимостью добавила: — Послушай, Эди. Перестань переживать за меня. Если ты думаешь, что после девяти месяцев работы кочегаром в Илинге, в доме с тремя мужчинами, женой-инвалидом и кухаркой-пьяницей, что-нибудь из сказанного за столом может навредить моему рассудку, ты попросту ошибаешься. Пусть твоя совесть будет спокойна, и давай больше не будем об этом.
— О, Валентайн! Да как же мать тебя отпустила? — спросила миссис Дюшемен.
— Она ни о чем не знала, — проговорила Валентайн. — Она была вне себя от горя. Все девять месяцев просидела в пансионе, сложа руки, за двадцать пять шиллингов в неделю — на пансион уходили те пять шиллингов, что я зарабатывала еженедельно. Гильберта, конечно, пришлось оставить в школе, в том числе и на каникулы.
— Не понимаю, — проговорила мисс Дюшемен. — Просто не понимаю.
— И не поймешь, — сказала девушка. — Ты как те добрые люди, которые скупили на аукционе библиотеку моего отца и подарили маме. Ее содержание обходилось нам в пять шиллингов за неделю, а в Илинге на меня постоянно ругались из-за состояния моих платьев...
Тут она осеклась и сказала:
— Давай больше не будем об этом, если не возражаешь. Я твой гость, стало быть, у тебя есть право «наводить справки», как любят говорить хозяйки богатых домов. Но ты всегда была ко мне очень добра и никогда не расспрашивала о моей жизни. А правда все-таки всплыла: вчера на поле для гольфа я рассказала одному господину, что проработала прислугой девять месяцев. Я пыталась объяснить, почему стала суфражисткой; а поскольку я просила у него помощи, мне показалось, что я обязана честно рассказать ему о себе.
Миссис Дюшемен, бросившись к девушке, воскликнула:
— Милая моя!
— Погоди-ка, я еще не закончила. Вот что я хочу до тебя донести: я никогда не рассказываю об этом периоде моей жизни, потому что мне стыдно. Мне стыдно потому, что, как мне кажется, я поступила неправильно — вот почему. Я ушла в прислуги, поддавшись минутному порыву, — и осталась работать прислугой из упрямства. Вероятно, было бы куда действеннее пойти с протянутой рукой просить у добрых людей денег на содержание матери и на завершение моего образования. Но в семье Уонноп по наследству передается не только неудачливость, но и гордыня. Я не смогла так поступить. К тому же мне было только семнадцать, и я уже всем рассказала, что мы переезжаем за город после продажи имущества. Образование мое, как ты знаешь, не завершено, потому что папа, человек по-своему гениальный, преследовал свои цели. Он был убежден в том, что я должна стать спортсменкой, а не образцовым профессором Кембриджа, которым вполне могла бы сделаться. Я не знаю, откуда у него эта идея фикс... Но я хочу, чтобы ты поняла вот что. Во-первых: как я уже сказала, то, что я услышу в этом доме, ни за что не шокирует и не развратит меня, даже если говорить будут на латыни. Я понимаю латынь почти так же хорошо, как английскую речь, потому что папа нередко заговаривал с нами на ней, когда заговаривал... И да, я суфражистка, потому что прислуживала в богатом доме. Но я хочу, чтобы ты, дама более старомодная, которой два этих факта — что я была в рабстве и стала суфражисткой — покажутся подозрительными, знала, что несмотря ни на что я чиста! То есть целомудренна... И совесть моя ничем не запятнана.