Книга В стенах города - Джорджо Бассани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним словом, последние три года стоили целой жизни. И все же Ровигатти, глядите-ка — продолжал размышлять Бруно Латтес и, не замечая того, сам себе кивал, — казалось, нисколечко не состарился, даже седины в черных волосах заметно не прибавилось. В той же мере, что и для сенатора Боттекьяри и всех остальных феррарских антифашистов, в официальном составе присутствующих сегодня на похоронах Клелии Тротти (он со всеми ними перезнакомился, начав посещать в 1939 году антифашистские круги); в той же мере, что и для Феррары, которая, если не считать разрушенных зданий, ко всему прочему полным ходом восстанавливаемых, с самого первого мгновения показалась ему неотличимой от города его детства и юности (пусть без мебели и с голыми стенами, дом, в котором он родился и вырос, был возвращен ему совершенно нетронутым, как опустелая морская раковина), для Ровигатти — в первую очередь именно для него! — время, казалось, прошло зря, даже чуть ли не остановилось.
Итак, вот он, в заключение подумал Бруно Латтес, — старый, маленький провинциальный мирок, который он оставил за спиной. Словно восковые копии, они все были здесь, воспроизводя в точности самих себя. А Клелия Тротти?
Последний раз он виделся с ней за день до отъезда — именно здесь, на площади Чертозы, почти что в том самом месте, где теперь стоял гроб; в его памяти за эти долгие сорок месяцев образ Клелии Тротти оставался неизменным.
Как бы ему хотелось теперь увидеть ее тоже вылепленной из воска, неподвижной, как гротескная статуэтка, с которой он был бы волен обращаться, как ему заблагорассудится, от насмешки до поклонения! Он бы с улыбкой сказал ей: «Теперь вы видите, что я был прав, когда обещал вам вернуться? Теперь вы видите, что напрасно мне не верили?»
Пусть бы она не менялась, пусть бы оставалась всегда той же, какою он видел ее в последний день, перед тем как уехать, перед тем как спастись бегством. Этого бы он посмел требовать от нее, если бы она тем временем не умерла.
II
Поздней осенью 1939 года, когда, спустя примерно год после введения расовых законов, Бруно Латтес решил заняться поисками Клелии Тротти, он не знал о ней почти ничего. Из чужих рассказов у него составилось представление о ней как о сухонькой неухоженной женщине лет под шестьдесят, монашеского вида, мимо такой на улице пройдешь мимо, не обратив внимания. С другой стороны, кто тогда в Ферраре мог утверждать, что знает ее лично, кто вообще помнил о ее существовании? Даже сенатор Боттекьяри, несмотря на то что в молодости очень тесно с нею общался, когда на заре его политической карьеры они вместе заведовали легендарным «Народным светочем» (как поговаривали, они еще были и любовниками, по крайней мере до того, как разразилась Первая мировая), — даже он вначале ничего не мог сказать о ней, как будто давно потерял ее из виду.
— Вот и наш малыш Латтес! — воскликнул сенатор из-за внушительного стола в ренессансном стиле, служившего ему рабочим местом, когда Бруно специально явился к нему в кабинет в надежде что-нибудь узнать о старой учительнице. — Входи, входи! — весело прибавил он, увидев, как Бруно нерешительно мнется на пороге. — Как папа?
С этими словами он приветственно и ободряюще протянул Бруно свою могучую руку; поднявшись с удобного адвокатского кресла, целиком обитого красным атласом, он с радушием рассматривал гостя с ног до головы. Однако, едва Бруно заикнулся о Тротти, словоохотливость сенатора сменилась опасливой сдержанностью.
— Ну да… погоди-ка… — в явном замешательстве ответил он, — кто-то, не помню уже кто, говорил мне, что она вроде бы живет… что она переехала в район Сарачено… где-то на улице Бельфьоре…
Сказав это, он перевел разговор на другие темы — о войне, о drôle de guerre[31], о вероятности вступления в нее Италии, вернее, Муссолини, об ожидаемых «демаршах» Гитлера. «Да уж, — говорили тем временем его голубые с красными прожилками глаза, в которых то и дело вспыхивала искра ироничного ликования, — да уж! Двадцать лет вы глядели на меня с подозрением, вы тоже избегали и презирали меня за то, что я антифашист, революционер, противник режима, и вот теперь ваш чудный режим вышвырнул вас, стойте теперь в Каноссе[32], опустив уши и поджав хвост!»
Так он и продолжал вести беседу о вещах посторонних, не уходя от сферы международной политики и от того рода разглагольствований на военные темы — эти темы фашисты саркастически окрестили «высокой стратегией», — которые в те дни всякий раз, когда по радио передавали ежедневные известия с застывшего на линии Мажино фронта, звучали в «Биржевом кафе». Ясно, что он не хочет, по крайней мере в этот раз, подумал Бруно, чтобы беседа сошла с этих рельсов. Легкая заговорщицкая интонация, слышавшаяся в его голосе, не могла оставить у слушателя совершенно никаких сомнений. Это был знак дружбы, с давних лицейских времен связавшей его, Боттекьяри, и его отца, тоже адвоката, — в силу которой (по правде говоря, это было бы уместнее назвать скорее не дружбой, а взаимопониманием между состоятельными буржуа и коллегами!) они продолжали обмениваться, и после «марша на Рим», и после казуса Маттеотти, церемонными и доверительными приветственными улыбками на расстоянии, по заведенному обычаю, с противоположных тротуаров проспекта Джовекка… Поэтому позже, по окончании их «тайной сходки», как выразился депутат, для Бруно было неожиданным сюрпризом, что именно он, сенатор, перед расставанием вновь вернулся к разговору о Клелии Тротти.
— Если тебе удастся на нее выйти, передавай от меня привет… — сказал он с сердечной улыбкой, похлопывая Бруно по плечу через полуоткрытую входную дверь.
Потом добавил вполголоса:
— Знаешь Ровигатти, Чезаре Ровигатти, сапожника, у него мастерская на площади Санта-Мария-ин-Вадо, напротив церкви?
всегда у него туфли чинили, — вырвалось у Бруно, он почувствовал, что краснеет. — А что такое?
— Этот человек, — объяснил сенатор, — может сказать тебе, где Тротти. Сходи к нему, спроси. Но осторожнее, — добавил он едва слышно (дверь с матовыми стеклами почти закрылась, оставалась лишь узенькая щелочка), — осторожнее: она под надзором!
На пороге парадного Бруно первым делом посмотрел вверх, на слабо освещенный циферблат часов на площади. Семь. Может, стоит сразу сходить к этому Ровигатти? — подумал он. Если поторопиться, можно застать его у себя в каморке. Он ведь никогда не закрывал мастерскую раньше восьми или полдевятого.
Бруно ждал подходящего момента, чтобы незаметно выскользнуть на улицу. Наконец он решился, быстро пересек площадь, в этот час всегда людную, и нырнул под портики собора.
Теперь он шел медленнее, засунув руки глубоко в карманы плаща, размышляя о странном поведении сенатора.