Книга Психопаты шутят. Антология черного юмора - Андрэ Бретон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алиса кивнула.
– Так это они ее довели. Никак, бедная, прийти в себя не может. Все ревет и ревет…
– Поэтому и говорят «Ревет, как белуга?» – робко спросила Алиса.
– Ну да, – сказал Грифон. – Поэтому.
Тут Черепаха Квази открыл глаза.
– Ну хватит об этом, – проговорил он. – Расскажи теперь ты про свои приключения.
– Я с удовольствием расскажу все, что случилось со мной сегодня с утра, – сказала неуверенно Алиса. – А про вчера я рассказывать не буду, потому что тогда я была совсем другая.
– Объяснись, – сказал Черепаха Квази.
– Нет, сначала приключения, – нетерпеливо перебил его Грифон. – Объяснять очень долго.
И Алиса начала рассказывать все, что с нею случилось с той минуты, как она увидела Белого Кролика. Сначала ей было немножко не по себе: Грифон и Черепаха Квази придвинулись к ней так близко и так широко раскрыли глаза и рты; но потом она осмелела. Грифон и Черепаха Квази молчали, пока она не дошла до встречи с Синей Гусеницей и попытки прочитать ей «Папу Вильяма». Тут Черепаха Квази глубоко вздохнул и сказал:
– Очень странно!
– Страннее некуда! – подхватил Грифон.
– Все слова не те, – задумчиво произнес Черепаха Квази. – Хорошо бы она нам что-нибудь почитала. Вели ей начать.
И он посмотрел на Грифона, словно тот имел над Алисой власть.
– Встань и читай «Это голос лентяя», – приказал Алисе Грифон.
«Как все здесь любят распоряжаться, – подумала Алиса. – Только и делают, что заставляют читать. Можно подумать, что я в школе».
Все же она послушно встала и начала читать. Но мысли ее были так заняты омарами и морской кадрилью, что она и сама не знала, что говорит. Слова получились действительно очень странные:
Это голос Омара. Вы слышите крик? – Вы меня разварили! Ах, где мой парик? И поправивши носом жилетку и бант, Он идет на носочках, как лондонский франт. Если отмель пустынна и тихо кругом, Он кричит, что акулы ему нипочем, Но лишь только вдали заприметит акул, Он забьется в песок и кричит караул!
– Совсем непохоже на то, что я читал ребенком в школе, – заметил Грифон.
– Я никогда этих стихов не слышал, – сказал Квази. – Но, по правде говоря, – это ужасный вздор!
Алиса ничего не сказала; она села на песок и закрыла лицо руками; ей уж и не верилось, что все еще может снова стать как прежде.
– Она ничего объяснить не может, – торопливо сказал Грифон.
И, повернувшись к Алисе, прибавил:
– Читай дальше.
– А почему он идет на носочках? – спросил Квази. – Объясни мне хоть это.
– Это такая позиция в танцах, – сказала Алиса.
Но она и сама ничего не понимала; ей не хотелось больше об этом говорить.
– Читай же дальше, – торопил ее Грифон. – «Шел я садом однажды…»
Алиса не посмела ослушаться, хотя и была уверена, что все опять получится не так, и дрожащим голосом продолжала:
– Зачем читать всю эту ерунду, – прервал ее Квази, – если ты все равно не можешь ничего объяснить? Такой тарабарщины я в своей жизни еще не слыхал!
– Да, пожалуй, хватит, – сказал Грифон к великой радости Алисы.
– Хочешь, мы еще станцуем? – продолжал Грифон. – Или пусть лучше Квази споет тебе песню?
– Пожалуйста, песню, если можно, – отвечала Алиса с таким жаром, что Грифон только пожал плечами.
– О вкусах не спорят, – заметил он обиженно. – Спой ей «Еду вечернюю», старина.
Черепаха Квази глубоко вздохнул и, всхлипывая, запел:
– Повтори припев! – сказал Грифон.
Черепаха Квази открыл было рот, но в эту минуту вдалеке послышалось:
– Суд идет!
– Бежим! – сказал Грифон, схватив Алису за руку, и потащил за собой, так и не дослушав песню до конца.
– А кого судят? – спросила, задыхаясь, Алиса.
Но Грифон только повторял:
– Бежим! Бежим!
И прибавлял шагу.
А ветерок с моря доносил грустный напев:
Он звучал все тише и тише и, наконец, совсем смолк.
Стены, до сих пор казавшиеся вечными, вдруг оседают с глухим треском; беличий хвост оборачивается молнией, испуганно скачущей по верхушкам деревьев. Тотальное сомнение подтачивает принцип реальности, а значит, повседневность теряет отныне привычное всевластие диктатора: человеческое существование может восприниматься лишь в бесконечном становлении. Такая позиция последовательного гегельянца не могла не отозваться у Вилье определенным равнодушием к своему веку, сдвигом философского равновесия в сторону несвоевременного. Умом и чувствами поэта, не заботящегося более о сиюминутном, завладевают прошлое и будущее. Стоит лишь сбросить очарование того суетного волнения, которое являет нам мир сегодняшний, как два эти приворотных зелья возвращают видению поразительную ясность. Возможность в этом случае предстает «не менее ужасной», чем сама реальность, и совершенно очевидно, что для Вилье, убежденного идеалиста, то полено, которое он лишь собирается бросить в огонь, и то, что уже вовсю полыхает в камине, – две вещи разные: «Но где же суть? – Да в вашей голове!». Взгляд своих затуманенных глаз многие его персонажи устремляют именно внутрь самих себя – если только не прячут их, утратив способность видеть, за «линзами пронзительной лазури», подобно красавице Клер Ленуар. Для того провидческого дара, который любой ценой (пусть даже и ценою слепоты) пытались обрести герои Метерлинка – считавшего, что всем, чего он смог добиться, он обязан Вилье, – нет злейшего врага, чем пресловутый здравый смысл, трагично и вместе с тем злорадно осмеянный в образе Трибула Бономе, «символа нашего времени».