Книга Кирилл и Мефодий - Юрий Лощиц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Житие не воспроизводит этих раздумий Константина перед дорогой в халифат. Рай, преступление Каина, спасение Ноя, гордыня вавилонян… Этот самый Вавилон и дальше будет мелькать на страницах Библии. И в «Истории» Геродота, в «Киропедии» Ксенофонта, в книгах об Александре Македонском… Ведь все эти реалии Древнего Востока — на слуху у каждого образованного византийца.
Но одно дело — знание книжное или услышанное от бывалых людей. А перед Константином, засидевшимся в стенах столицы, теперь открывалась заветная возможность прикоснуться к следам величайших событий прошлого.
Даже и сама дорога к колыбели рода людского — поистине священная дорога. Путь его пролегал через Малоазийский полуостров, мимо причудливых скал и горок обожжённой солнцем, высушенной ветрами Каппадокии. По этим огнедышащим долинам когда-то шествовали первые апостолы. Имена этих маленьких городков прославили своим рождением и трудами великие отцы и учителя церкви. По этим кривым белёсым улочкам шелестели подошвы их сандалий. В отдохновением полумраке крошечных, чуть выше роста человечьего, храмиков, вырытых в податливом песчанике, сочинялись страницы «Шестоднева», композиции литургического действа, толкования к апостольским посланиям…
В полупустынных городишках и деревнях Каппадокии пришелец чувствует себя так, будто заодно с сырыми горшками скудельника попал в кусающий зной гончарной печи. Кажется, кипящее олово вливается вместо воздуха в грудь. Что создал Господь прежде — жар или холод? Пусть помудрят над этим мудрецы, бьющиеся за первенство того или другого. Отходя ко сну, прислушиваясь к сочному бульканью и щёлку чудом уцелевшего в такие жары соловья, Каппадокия подсказывает: и жар, и холод сразу принёс Творец — в единый миг озарения. И из одного источника. Принёс, чтобы они чередованием своим давали и человеку, и птице радость перемен.
А разве не точно так же — из одного источника и сразу, одновременно, — даны человеку согласные и гласные звуки его речи. Гласные текут ручьями между камней согласных. От согласных исходят звон, свист, визг, шелест, мык и шум, гул или горячее шипение. Гласные мягко омывают, остужают их каменное упрямство, смиряют скрип и скрежет. Несогласных превращают в согласных. Ловко минуя или с трудом протискиваясь сквозь камни человеческого рта, одолевая упрямство губ, гласные вместе с согласными выходят на волю мудрой усталостью осмысленной речи.
Уже издавна повелось так у разных народов, не только на Востоке живущих, что осмысленная речь — только для своих. Не потому ли чужак, глядя на тебя, почти не скрывает ухмылки: неужели и в твоей речи есть достаточный смысл? Глядя друг на друга, и ты, и чужак, должно быть, переполнены тем самым вавилонским изумлением, которым были покараны зарвавшиеся строители столпа: что это за безумцы толпятся вокруг нас и о чём это они лепечут, бубнят или тарабарят?
Константин ещё до поездки знал, что нынешний Багдад построен не на месте древней ассирийской столицы, а на некотором, пусть и небольшом, расстоянии от вавилонских руин, оставленных людьми на попечение солнца и ветров. Будет ли у него возможность осмотреть эти руины? И отличаются ли они чем-нибудь от многочисленных останков древних людских обиталищ, мимо которых двигался их караван? Отверженные временем города заботливо укутаны песком, чтобы не ранить взгляд прохожего остриями своих обломков. Везде одно и то же неустанное попечение земли: умолчать о человеческих неудачах, о бренности недовершённых замыслов.
Но что всё же значит тот заоблачный библейский столп на предолгом пути людского рода?.. Когда изучал латынь в Константинополе или когда — ещё в детстве — вслушивался в говор окрестных македонских славян, или когда пытался уразуметь проезжих римлян, сильно подзабывших и огрубивших свою старую книжную латынь, то осеняла иногда странная догадка: да, говорящие на разных, чужих друг другу языках, — греки, римляне, славяне, — все они, однако, знают и помнят о себе такое, что эта их чужесть вдруг оказывается как бы и не вполне настоящей. И эта невесть откуда исходящая память о себе заставляет их то и дело навострять ухо, делать удивлённые глаза, смущённо ухмыляться. Как если бы осенило их всех волнующее и радующее подозрение, что все — от одной матери, только она, бедняжка, постеснялась им в этом сознаться.
То есть получается, что и по нынешнему состоянию разных языков можно, даже ничего-ничего не помня о Вавилонском столпе, догадаться: да, была, искони существовала общая всем речь, и остатки её, осколочки, лоскуты и черепки до сих пор посверкивают, пестрят, туманятся и перемигиваются в речениях расподобленных народов…
После подъёмов на лесистые горные перевалы, где отдыхали от каппадокийской пыли, был спуск на киликийскую пограничную равнину, и Константин по-новому волновался: впереди, на самой кромке приморской дымчатой бирюзы стоит родной город апостола Павла — Таре.
Он знал, что в тот день, когда первые ученики Христа, как об этом пишет в «Деяниях» евангелист Лука, вдруг чудесным образом заговорили на разных языках, Павел не был сподоблен Сошествия Святого Духа. Павел на ту пору ещё был Савлом — ревностным иудеем, беспощадным преследователем христианских общин, сущим извергом, как сам себя после назвал. Ещё не прозвучала над ним, мгновенно ослепшим, грозная укоризна с небес: «Савле, Савле, почто мя гониши?»
Но и когда Савл, преображённый Господом в Павла, вошёл в апостольский круг, когда наяву услышал, как глаголют на иных языках люди, никогда этих языков не учившие, он в своих посланиях не вполне поощрял этих говорений. «Благодарю Бога моего; я более всех вас говорю языками. Но в церкви хочу лучше пять слов сказать умом моим, чтобы других заставить, нежели тьму слов на незнакомом языке».
Разве не по заслугам называют Павла «апостолом языков»? Он первый завещал проповедовать среди язычников на их языках, чтобы легко, без помех наставлялись в вере. Но это — лишь начаток Павлова назидания. Что проку знать разные языки, непринуждённо объясняться на них с чужестранцами, если за этим общением не стоит любовь? Посмотрите: будут дивиться на такого многоязыкого говоруна — как он умён, какой у него великолепный дар! Но Павел вздыхает сокрушённо: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий». Я пустозвон, краснобай, болтун, бездушная струна.
Павел нигде не помянул ни словом Вавилонскую башню. Но вместе с остальными апостолами он жизнь свою полагал за то, чтобы силою божественной любви вернуть народам разумение друг друга во Христе. И вот, как два знамения, два знака — один почти при начале людской истории, а другой при конце ветхозаветного человечества — стоят два эти события, окутанные божественной мглой: сокрушение башни, распад единого праязыка и сошествие на апостолов Духа Свята, поручение им проповеди на разных наречиях во имя Того, который вернёт когда-то людям един язык.
В обратной перспективе
Сегодня не может не озадачивать: почему в громадной по объёму исследовательской литературе о Кирилле и Мефодий никто никогда даже не упомянул о Вавилонском смешении языков? Ведь вавилонская катастрофа была для братьев не археологией, не историей, не библейским красивым иносказанием и даже не вехой в паломническом дневнике Философа, а живой проблемой. Похоже, что за таким умолчанием стоят всё те же прогрессистские амбиции современной науки, её уверенность, что история обязательно движется от простого и примитивного к сложному, более совершенному.