Книга Во сне ты горько плакал - Юрий Казаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отдав радисту текст телеграммы, он попросил разрешения посидеть, послушать радио. Густя быстро, охотно и, как показалось Забавину, радостно повела его к себе, в свою маленькую комнату, зажгла настольную лампу и пошла ставить чай.
Пока она доставала чашки, пока тонкими руками расставляла их на столе, позвякивая ложками, сыпала сахар в сахарницу, Забавин сел, одергивая свои задирающиеся узкие брюки, кладя по привычке ногу на ногу, включил приемник, засветившийся сумеречным гранатовым светом, поймал какую-то близкую норвежскую станцию, закурил и сморщил губы от наслаждения.
С необыкновенной пристальностью разглядел он вдруг во всех подробностях и милую хозяйку, и эту крохотную комнату с одним окном на юг, с десятком книг на этажерке, ковриком и узкой, тщательно застеленной и, по-видимому, жесткой кроватью… Ему вспомнилась откровенная жадность, с которой смотрели на него работницы в цехах, и, чтобы не улыбнуться, он стал думать об острове, о кладбище, о том, что за окном темнота и туман.
Но странно, теперь эти мысли не тревожили, не угнетали его, наоборот, с тем большим наслаждением слушал он норвежскую музыку, треск печи в большой комнате, следил исподтишка за хозяйкой.
– Ах, черт! – сказал Забавин, глядя на варенье и на Густины руки. – Простите… Знаете, ездишь, ездишь – и всегда кипяток, черствые булки, одиночество… Ах, черт! В кои веки повезет, как сегодня!
– А! – произнесла Густя, опуская глаза.
– Серьезно! – сказал оживленно Забавин. – На дворе туман, ревун этот проклятый, даже страшно. Когда едешь один или сидишь вечером в какой-нибудь комнате для приезжих, все думаешь: давно ли мечтал о любви, о каких-то подвигах, о счастье – и вот ничего, и мотаешься по свету, ревизуешь, отвыкаешь от семьи…
Забавин вдруг перехватил странный взгляд Густи, спохватился и покраснел.
– Извините… – пробормотал он, проникаясь внезапным отвращением к себе. – Вам неинтересно, а меня прорвало: молчал целую неделю, и такой вечер…
– Ничего, пожалуйста! – сказала Густя, наливая Забавину чай. – Пейте!
Забавин засмеялся, взял чашку. Они разговорились, и он скоро узнал, что она давно работает здесь, получает по договору уже двойную ставку, что она скучает, хочет уехать в Архангельск или в Ленинград.
Поговорив о скуке, перебрав общих знакомых, заговорили о любви и счастье, и оба еще больше оживились.
– Вот вы говорите о сознательной любви, – вдруг сказал Забавин, хотя Густя вовсе не говорила о сознательной любви. – Все рассуждают о любви, говорят, и решают, и судят, кому кого любить. Писатели пишут о любви, читатели устраивают конференции и спорят, достоин ли он ее или она его, кто из них лучше, выше и сознательней, кто более подходит веку коммунизма. А между тем каждый из нас на своем месте никогда не может разобраться, что такое любовь! И чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что в любви очень малую долю играют такие качества, как ум, талант, честь и прочее, а главное – совсем другое, что-то такое, о чем не скажешь и чего никак не поймешь. Да что далеко ходить! Я знаю одного парня – дурака, пьяницу и наглеца, человека без чести и совести. И представьте, его страшно любят женщины, причем женщины умные, интеллигентные. И он знает, что его любят, занимает у них деньги, относится к ним поскотски, и они плачут от обиды, я сам видел! Почему?
– Наверно, вы не замечаете в нем того, что замечают эти женщины, – серьезно сказала Густя.
– А! Что они в нем замечают! Ум? Талант? Широту души? Так нет же – дурак, наглый, ленивый! И не лицо даже у него, а заплывшая морда.
В комнате радиста попискивало, стучал ключ, наконец все смолкло, послышались шаги.
– Ну, я все принял и передал… Сводка на столе! – крикнул радист и хлопнул наружной дверью. – На завтра – «ясно»! Я в клуб прошвырнусь! – крикнул он уже с улицы, затопал по крыльцу, а в доме стало тихо.
Выражение лица Густи сразу изменилось, она как будто чего-то испугалась, оглянулась на темное окно, пристально серьезно посмотрела на Забавина и тотчас, покраснев, опустила глаза. А Забавин, будто не было ему тридцати пяти лет, не было позади ни армии, ни семьи, ни работы – почувствовал внезапно колющее волнение и сухость во рту, то есть то именно, что чувствовал он в молодости, когда влюблялся в девочек-школьниц и целовался с ними в тихие белые ночи.
– И еще тоже счастье… – начал тихо Забавин, и по тому, как он это сказал, Густя поняла, что он скажет сейчас что-то серьезное, хорошее, успокоилась и улыбнулась ему, расширяя и останавливая на его лице прекрасные бархатистые глаза.
– Надеются обычно на будущее, – продолжал Забавин, прихлебывая чай, ощущая темноту за окном и холодное дыхание моря. – Надеются на будущее и живут мелко, суетливо, неинтересно… Живут, не видя рядом ничего хорошего, ругают жизнь, уверенные в том, что вот настанет пора и придет счастье. Все так, и вы так, и я. А между тем счастье у нас во всем, везде – счастье, что вот мы с вами сидим и пьем чай, что вы мне нравитесь, и вы знаете, что нравитесь.
Забавин запнулся, передохнул, усмехнулся как бы сам над собой, а Густя, вся пунцовая, не смела поднять глаз.
– Хочется, чтобы пришел кто-то сильный и заставил нас всех оглянуться. Ведь чем дальше, чем больше мы живем, тем счастья меньше! Человечество всегда юно, но мы-то, мы стареем! Мне сейчас тридцать пять, вам…
– Двадцать пять, – прошептала Густя, решилась поднять пылающее лицо и прямо взглянула в глаза Забавину.
– Ну вот! А через год мне будет тридцать шесть, вам двадцать шесть – мы оба и все тоже постареем на год, что-то от нас уйдет, какая-то частичка бодрости, какое-то количество клеток отомрет навсегда, а там еще и еще из года в год… И главное, будет стареть не только тело, не только мы будем седеть, лысеть, у нас будут появляться разные болезни, которых теперь нет, но и души будут стареть, понемногу, незаметно, но будут – какое же тут счастье? Нет, счастья в этом никакого нет, и я не понимаю людей, которые все ждут, вот придет лето, и я буду счастлив, а когда приходит лето и он не счастлив, он думает: вот настанет зима, и я буду счастлив. Да что говорить!
– В чем же счастье? – тихо спросила Густя.
– В чем? Я тоже думаю: в чем? Вы вот хотите вырваться с этого острова, ждете чего-то, думаете, пройдет год, два, три – и я буду счастлива! Нет же! Вы сейчас именно счастливы, потому что ничего у вас не болит, вы молоды, у вас прекрасные глаза, потому что теперь, когда вам двадцать пять, смотреть в ваши глаза – наслаждение, и у вас важная работа, и море, и этот остров… Подумайте!
– Легко говорить! – сказала Густя, недоверчиво улыбаясь.
– Да! Конечно, свет велик, прекрасных мест множество, и в конце концов, почему именно остров! Конечно, Архангельск – место куда более интересное, чем этот остров. Когда вы думаете, да и я когда сейчас думаю об Архангельске, или Москве, или Ленинграде, нам представляются театры, огни, музеи, выставки, шум, движение и все такое… Жизнь, одним словом! Правда! А между тем, когда я там, дома, я ничего этого не замечаю, я начинаю думать обо всем этом только издали, а когда я приезжаю в Архангельск, я вдруг узнаю, что у меня заболел сын, что на работе вечером совещание, что торопят с отчетом… И начинаешь крутиться как белка в колесе, вовсе не видишь никаких театров и прочего. Чем же я лучше вас живу? Так сказать, в высшем смысле? Нет, нет, вы гораздо счастливее меня: вам двадцать пять, а мне тридцать пять!