Книга Роман с мертвой девушкой - Андрей Яхонтов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам не следует ехать. Ваша жена огорчится.
— Но я известный человек, я независимая личность, я, наконец, звезда, — кобенился он.
— Мы знаем. И очень вас уважаем. Но ехать не следует…
Его нос сделался клубневатым и сизым, будто сморщенная картофелина, шея одрябла и стала гофрированной, к тому же певец катастрофически терял музыкальный слух, чем особенно радовал Гондольского и Свободина. Они пихали его выступать в каждом концерте, участвовать в каждом международном конкурсе.
Поражала метаморфоза, произошедшая с поэтом-инфекционистом. Когда я встретился с ним впервые, он еще был пригляден, во всяком случае — не мерзок. Его черные бакенбарды и пышные усы вполне могли претендовать на звание «дон-жуанских». Но как же стремительно они сделались клочковатыми, порыжели, зоб отвис, походка стала шаркающей, а зад курдючным! Мы ехали в такси, он допрашивал шофера:
— Кто твой любимый поэт?
Узнавший (а как было не узнать постоянно мелькавшего на экране?) стихоплета водитель с готовностью назвал фамилию. Фуфлович воодушевился:
— Вот тебе тысяча на чай!
Но в следующий раз произошла осечка. Ехали в другой машине. И шофер его не узнал. Как же вытянулось мурло моего попутчика!
— Вот тебе десять рублей, выпей за мое здоровье, и запомни: лучший поэт — это я, Фуфлович, — хмуро пробурчал Казимир, давая шоферу смятую купюру.
Мне он сказал:
— Почему водители такие долболобы?
И сам нашел ответ:
— Впрочем, если бы были умные, тогда мы бы крутили баранку и служили у них на побегушках.
И, буквально у меня на глазах, еще сильнее посутулел, поморщинел, левый бакенбард вылез полностью, а правый ус поредел.
Со многими из тех, с кем я хороводился, творилось похожее.
Качества души, спора нет, отражаются на внешности. Но верно и другое: если человек благообразен, значит, чудовищные свойства просто не успели проступить и окислить, поразить коррозией его наружность. В такой ситуации нельзя сидеть сложа руки и ждать подачек от возраста и милостыни от разрушительных выпадов времени. Надо действовать. Ковать счастье. Спешить ему навстречу семимильными шагами! Изо всех сил старавшийся не отстать от эпохи Златоустский-Заединер крепился в терпеливом смирении до последнего, верил: подурнение произойдет само, но, отчаявшись (и покоряясь внутренним запросам и диктату покрывшейся патиной и обтянутой паутиной сути), изменил вывеску принудительно. Пошел на ускоренный вариант, отважившись на операцию. Нос ему скукожили, свернули набок и позеленили, как огурец, уши удлинили, и они волочились по полу и напоминали крылья морского ската, бороду переместили под левый сосок, и он выпускал ее из распахнутой рубашки на манер галстука… На иссеченных лоскутья верхней губы сияло самодовольство.
Что ж, недомыслия в смелом шаге не было. Было обостренное чувство справедливости. Исторически запрограммированного торжества ущербности над полноценностью.
Великое искушение — примкнуть к тем, которые что хотят, то творят, великий соблазн — стать одним из них. Дьявольски приятно ощутить совокупную необоримую силу. Начинал допетривать, в чем прелесть беспредельной власти. Вступив в ряды могучего воинства, забываешь об отверженности и одиночестве, перестаешь бояться неудач. Неуспех (если он вдруг случается) покрывают громкие победные реляции и приветственные возгласы единоверцев, которые сводят поражение на «нет», заботливо запорошивают сокрушительный провал снегом, опавшими листьями, быльем. А затем представляют и преподносят как выдающуюся победу. (Повторюсь: в такой подтасовке нет натяжки, а сквозит правота. Всегдашняя правота слабого, взявшего верх над сильным. Над супостатом.) Принадлежность к разветвленному клану дарит невиданную энергию и необозримые возможности. Есть, есть сермяга в безнаказанности и безответственности, вседозволенности и презрении к остальным, не умеющим и не успевающим откликнуться на призыв времени. Мы и только мы были мерилом и судьями, вершителями и толкователями происходящего. Что взбредало на ум, то и баламутили. Что приспичивало, то и воротили. Без учета чьих-либо (кроме своих собственных) пожеланий. Да и не было и не могло возникнуть других намерений и суждений, кроме наших. То, что суропили, было превосходнейшим, наилучшим, безапелляционным. Иначе — почему никто не возражал? Не роптал? Не перечил? Не возмущался? Куда делись смелые, несогласные, семи пядей во лбу, радетели разума, апологеты чинности и здравого подхода? Отчего скуксились, отступили, сдались нам на милость, не возникали и не колготились против коробившей их жеребятины? А потому что слух о завзятых борцах с нечистью, как и само их наличие — придумка, миф! Несбыточная, словно мечта доктора Франкенштейна, ирреальность.
— Если они есть, то надо окружить их со всех сторон и окончательно изничтожать, — призывал Гондольский.
Гипотетические оппоненты не пытались пикнуть. Микитили, чем чреват для них любой неосторожный выпад, уж не говорю — восстание. Не желая подставляться, дискредитироваться, избегая неприятностей на свою черепушку, не рыпались, рукоплескали каждому нашему залпу. Намеренному, вызывающему, ввергающему в еще большую непристойность. А мы, не под сурдинку, а открыто, ломились в дамки. Повсеместно одерживали верх.
Не мог без сочувствия поглядывать на недоумков, чье время и духовное насыщение (можно использовать и высокопарное словечко «окормление») охаживались нашим беспардонством. Ишаки за свои же деньги (ведь дисциплинированно платили налоги и, значит, своими кровными исправно финансировали производимую нами дристню) не могли получить мало-мальски приличного — хоть на полушку! — зрелища или объективной информации. Шари-вари, издевательски и наспех сварганенное, вот что с барского плеча мы сбрасывали, поставляли горяченьким, с пылу с жару, в их дома. Что заблагорассудится, то и сливали в их спальни и гостиные, их мозги и кровеносные сосуды. И знай стригли купоны. Постановляли: считать зашарашенное высококачественным и объявляли его таковым через подкупленные институты общественного мнения, а те и рады были стараться и пластаться, паразитируя на подачках. Негодный сериал оценивали по наивысшей шкале, позорная эстрадная халтура набирала запредельные баллы. (Особенно знаменит был среди находившихся у нас на содержании мудрил обозреватель по фамилии Одноразов, он раздавал вердикты со столь важным видом, будто и взаправду судил независимо). Плюя в дефективные рыла и заплывшие глазки, мололи хренотень, а услужливые акушеры омывали и восславляли наши выкидыши. Мы выпрастывались «на гора» — тем, что немыслимо сбагрить, а на другом конце эфирного поводка орды приученных к нашим окрикам и командам по сути сокамерников поглощали запредельную баланду и сваливали в мусорные баки своих черепов отруби, силос, компост. Все вперемешку.
— Журналисты, социологи, критики-пиарщики, — те же официанты, обслужат как велим, принесут, что ныберем, до земли согнутся в благодарственном поклоне, — повторял Свободин.
Достоин ли сброд жалости… Вот вопрос. Насколько вообще позволительны и оправданны эмоции в отношении многомиллионного платящего подати вассала? И как следствие: быть или не быть снисхождению? Надеюсь, вы не забыли? (Да и можно ли забыть?) Огромные города… Скопища балбесов и кикимор, вдыхающих фабричный смог и автомобильные выхлопы, пожирающих тонны тухлятины, третирующих вскормленных гнилостью потомков… Разве заслужили эти вечно спешащие, обстряпывающие делишки, толкающие и обворовывающие друг друга, обреченные жить сообща и бурлить в едином вареве отбросы что-либо другое — кроме презрения?