Книга Дондог - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну же, — сказал он. — Все кончено.
Он повел ее к конюшне. Она не сопротивлялась. Кобыла, стоило им появиться во дворе, прянула в сторону.
Когда они готовы были проникнуть в темноту, Габриэла Бруна подняла глаза к небу. Над промышленным районом, не очень высоко, проплывал дирижабль. Его сопровождали любопытные вороны, ласточки, галки. Поднял голову и солдат. Они были там оба, бок о бок, рассматривали летучие предметы и птиц, как старая пара, которой уже не нужно обмениваться фразами, чтобы вполне друг друга понять. Они выдержали паузу. В ту эпоху воздухоплавание, безмолвное, великолепное скольжение явно более тяжелого, чем воздух, аппарата еще с трудом воспринимались сознанием. Потом солдат пробормотал:
— Пошли.
Габриэла Бруна не пыталась отбиваться. Надвигавшееся было неотвратимо и должно было быть ужасно. Ей только и оставалось, что пройти через это как через скобку дурного сна.
Мужчина покрепче закрыл дверь и отвел ее в угол, где под кормушкой желтело несколько охапок соломы, и, так как она, похоже, более не протестовала против своей судьбы, отпустил ее локоть и велел лечь перед ним. Она так и сделала. Тень была не такой уж густой. Он расстегнул свой ремень, отошел положить его вместе с саблей в нескольких шагах оттуда, у самой стены, и, сняв фуражку, хотел было повесить ее на торчащую деревяшку, но, наверняка из-за охватившего его возбуждения, в этом не преуспел. Фуражка упала, поднимать ее он не стал. Потом встал на колени на солому перед своей жертвой. Одной рукой задрал ей юбку, а другой стянул к щиколоткам хлопчатобумажные панталоны, прикрывавшие под юбкой промежность. Она больше не реагировала. Можно было подумать, что какая-то порча не дает ей воспользоваться сухожилиями и нервами. Он по-прежнему остерегался и какое-то время размышлял, какое еще коварство она вынашивает, прикрываясь настолько показательной покорностью. Потом пришел к выводу, что, по сути, эта прострация связана с тысячелетним чувством поражения, с женской подчиненностью, с древним и добровольным повиновением. Это размышление о женщинах его успокоило. Он кончил наконец расстегиваться и занялся своим удом, потом, пристроив к ней удобным для себя образом таз, приступил к чему-то, что с абстрактной точки зрения могло сойти за сношение между их органами.
А потом, когда он с этим кончит? подумала Габриэла Бруна.
Ей было больно, она чувствовала в себе кровоточащий и постыдный ожог насилия, а под собою — оставляющую синяки жесткость почвы. Она пыталась дышать так, как учили старые уйбуры, но затхлость подстилки и порхающие частички соломы душили ее. Мужчина тяжеловесно утюжил ее тело. Он отказался от позы на коленях, в которой примостился поначалу, ибо она требовала от него усилий и не давала свободы рукам, и улегся на нее. Он плющил ее груди и вминал в плечи свои пальцы. Иногда дергал за выбившиеся из прически пряди. Он тяжело дышал. Теперь он ее рассматривал. Он приоткрыл свои сибирские глаза, зрачки его расширились, он пытался завладеть тем, что она скрывала, что тайком покоилось на самом дне ее души.
…Когда он с этим кончит? сообразила она. Но это же проще простого: он встанет и, чтобы ты не смогла пожаловаться на него начальству, тебя убьет.
Движения мужчины стали более судорожными. Он выдавил что-то гортанное и закрыл глаза, потом снова их открыл.
Под каркасом здания и в сочленениях стен пел ветер. Вороны цеплялись за шифер. Со стороны железнодорожного узла Леванидово грохотали гаубицы.
После трех секунд трупного оцепенения Гюльмюз Корсаков вновь ожил. В тени можно было различить его бесстрашное лицо. Он вновь обрел свою привычку отводить взгляд в сторону. Он приподнялся, обследуя застывшие в равновесии по краю кормушки стебли соломы. Она почувствовала, как он отстраняется. Он отстранился. Теперь он изучал паутину. Первым делом, как в самом начале, встал на колени. Принялся вытирать рукой уд.
Все было невыносимо спокойно.
А теперь? спросила Габриэла Бруна.
Теперь опереди его, говорит Дондог. Убей же, убей его.
На нее словно накатила апатия. Он начал одеваться. Отвернувшись. Не сказав ни слова, не посмотрев на нее, медленно направился к тому месту, куда закатилась фуражка.
Габриэла Бруна пошевелилась. Подтянула панталоны, принялась кое-как расправлять юбку, выгибаясь, чтобы хоть как-то привести в порядок свою одежду. Потом, без малейшего перехода, прянула, вытянулась всем телом и подхватила лежавший у самой стены бесхозный ремень. И тут же завладела ножнами. Сжала правую руку на рукоятке сабли. Стремительно ее потянула. И уже избавилась от ножен.
И так она и замерла, держа обнаженную саблю за левым плечом, угрожая отсечь голову расхристанному солдату, который прыгнул было вперед, чтобы завладеть своим оружием, а потом назад, когда увидел обнажившееся лезвие, и теперь шипел как гадюка.
Ножны еще подскакивали на земле, солдат шипел как змея; быть может, он хотел тем самым смутить своего противника, а может, так молился, вдруг сообразив, что обезоружить своего противника не сможет. В действительности я поставил Габриэлу Бруну в идеальную, грозную бойцовскую позицию, и она, никогда не имевшая дела с холодным оружием, держалась перед Гюльмюзом Корсаковым как усвоившая вековые секреты фехтовальщица. Ее руки были скрещены на уровне груди, и она скрывала у себя за спиной саблю, вибрацию которой по горизонтали отчетливо ощущала, остро отточенной, ненасытной, словно одушевленной своей собственной силой. Этой стойке меня научили японские пленные, говорит Дондог.
Когда приходит пора действовать, нельзя терять и десятой доли секунды, сестричка, говорит Дондог.
Габриэла Бруна дала волю правой руке и описала лезвием размашистую сверкающую кривую. Первым делом она обрубила пальцы руки, которую солдат инстинктивно выбросил перед собой, наверняка в заблуждении, что сможет перехватить оружие на лету или умерить его напор. Потом перерезала ему шею.
Не думай, что этого достаточно для моей мести, Гюльмюз Корсаков, подумала она, потом на нее накатил приступ тошноты. Она выплевывала грязный воздух, который пропах обезглавленным, пропах конским навозом, кровью, замаранной спинным мозгом и навозной жижей соломой, спермой, который пропах сапогами, начищенными перед утренним построением, поруганной плевою, спешно перерезанными артериями, пропах преступлением и наказанием за преступление.
Тело осело под кормушками. Оно больше не булькало. Габриэла Бруна не выпускала из рук саблю. Она, словно для того чтобы пронзить оказавшееся перед ней препятствие, направила ее кончик вниз, на уровень колен. Обошла что-то алое, упокоившееся у самых ее ног, с трудом потянула запиравший дверь засов и выбралась наружу.
А теперь, братишка? спросила она.
Не знаю, говорит Дондог. Теперь, сестричка, ты переминаешься с ноги на ногу во дворе, на солнцепеке. Волосы твои растрепаны, юбка разорвана, замызгана чудовищными звездами. Ты чувствуешь, как стекают по промежности холодные жидкости. Рядом, у кирпичной стены, бьет копытом кобыла. Трясет гривой, нетерпеливо сердится, она с самого начала была заодно с хозяином, она устремляет свои выкаченные зенки в сторону конюшни, свои недовольные, безумные глаза, бросает на тебя полный ненависти взгляд, с самого начала она была просто-напросто животным двойником своего хозяина, такой же преступной, как и он сам.