Книга Записки из подполья - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди!“{43}
Затем мы начинаем жить-поживать, едем за границу и т. д., ит. д.». Одним словом, самому подло становилось, и я кончал тем, что дразнилсебя языком.
«Да и не пустят ее, „мерзавку“! — думал я. — Их ведь,кажется, гулять-то не очень пускают, тем более вечером (мне почему-тонепременно казалось, что она должна прийти вечером и именно в семь часов). Авпрочем, она сказала, что еще не совсем там закабалилась, на особых правахсостоит; значит, гм! Черт возьми, придет, непременно придет!»
Хорошо еще, что развлекал меня в это время Аполлон своимигрубостями. Из терпенья последнего выводил! Это была язва моя, бич, посланныйна меня провиденьем. Мы с ним пикировались постоянно, несколько лет сряду, и яего ненавидел. Бог мой, как я его ненавидел! Никого в жизни я еще, кажется, такне ненавидел, как его, особенно в иные минуты. Человек он был пожилой, важный,занимавшийся отчасти портняжеством. Но неизвестно почему, он презирал меня,даже сверх всякой меры, и смотрел на меня нестерпимо свысока. Впрочем, он навсех смотрел свысока. Взглянуть только на эту белобрысую, гладко причесаннуюголову, на этот кок, который он взбивал себе на лбу и подмасливал постным маслом,на этот солидный рот, всегда сложенный ижицей,{44} — и вы уже чувствовали передсобой существо, не сомневавшееся в себе никогда. Это был педант в высочайшейстепени, и самый огромный педант из всех, каких я только встречал на земле; ипри этом с самолюбием, приличным разве только Александру Македонскому. Он былвлюблен в каждую пуговицу свою, в каждый свой ноготь — непременно влюблен, онтем смотрел! Относился он ко мне вполне деспотически, чрезвычайно мало говорилсо мной, а если случалось ему на меня взглядывать, то смотрел твердым, величавосамоуверенным и постоянно насмешливым взглядом, приводившим меня иногда вбешенство. Исполнял он свою должность с таким видом, как будто делал мневысочайшую милость. Впрочем, он почти ровно ничего для меня не делал и дажевовсе не считал себя обязанным что-нибудь делать. Сомнения быть не могло, чтоон считал меня за самого последнего дурака на всем свете, и если «держал меняпри себе», то единственно потому только, что от меня можно было получать каждыймесяц жалованье. Он соглашался «ничего не делать» у меня за семь рублей вмесяц. Мне за него много простится грехов. Доходило иногда до такой ненависти,что меня бросало чуть не в судороги от одной его походки. Но особенно гадкобыло мне его пришепетывание. У него был язык несколько длиннее, чем следует,или что-то вроде этого, оттого он постоянно шепелявил и сюсюкал и, кажется,этим ужасно гордился, воображая, что это придает ему чрезвычайно многодостоинства. Говорил он тихо, размеренно, заложив руки за спину и опустив глазав землю. Особенно бесил он меня, когда, бывало, начнет читать у себя заперегородкой Псалтырь. Много битв вынес я из-за этого чтенья. Но он ужаснолюбил читать по вечерам, тихим, ровным голосом, нараспев, точно как по мертвом.Любопытно, что он тем и кончил: он теперь нанимается читать Псалтырь попокойникам, а вместе с тем истребляет крыс и делает ваксу. Но тогда я не могпрогнать его, точно он был слит с существованием моим химически. К тому же онбы и сам не согласился от меня уйти ни за что. Мне нельзя было жить вшамбр-гарни:{45} моя квартира была мой особняк, моя скорлупа, мой футляр, вкоторый я прятался от всего человечества, а Аполлон, черт знает почему, казалсямне принадлежащим к этой квартире, и я целых семь лет не мог согнать его.
Задержать, например, его жалованье хоть два, хоть три днябыло невозможно. Он бы такую завел историю, что я бы не знал, куда и деваться.Но в эти дни я до того был на всех озлоблен, что решился, почему-то и длячего-то, наказать Аполлона и не выдавать ему еще две недели жалованья. Я давноуж, года два, собирался это сделать — единственно чтоб доказать ему, что он несмеет так уж важничать надо мной и что если я захочу, то всегда могу не выдатьему жалованья. Я положил не говорить ему об этом и даже нарочно молчать, чтобпобедить его гордость и заставить его самого, первого, заговорить о жалованье.Тогда я выну все семь рублей из ящика, покажу ему, что они у меня есть инарочно отложены, но что я «не хочу, не хочу, просто не хочу выдать емужалованье, не хочу, потому что так хочу», потому что на это «моя волягосподская», потому что он непочтителен, потому что он грубиян; но что если онпопросит почтительно, то я, пожалуй, смягчусь и дам; не то еще две неделипрождет, три прождет, целый месяц прождет…
Но как я ни был зол, а все-таки он победил. Я и четырех днейне выдержал. Он начал с того, с чего всегда начинал в подобных случаях, потомучто подобные случаи уже бывали, пробовались (и, замечу, я знал все это заранее,я знал наизусть его подлую тактику), именно: он начинал с того, что устремит,бывало, на меня чрезвычайно строгий взгляд, не спускает его несколько минутсряду, особенно встречая меня или провожая из дому. Если, например, явыдерживал и делал вид, что не замечаю этих взглядов, он, по-прежнему молча, приступалк дальнейшим истязаниям. Вдруг, бывало, ни с того ни с сего, войдет тихо иплавно в мою комнату, когда я хожу или читаю, остановится у дверей, заложитодну руку за спину, отставит ногу и устремит на меня свой взгляд, уж не то чтострогий, а совсем презрительный. Если я вдруг спрошу его, что ему надо? — он неответит ничего, продолжает смотреть на меня в упор еще несколько секунд, потом,как-то особенно сжав губы, с многозначительным видом, медленно повернется наместе и медленно уйдет в свою комнату. Часа через два вдруг опять выйдет иопять так же передо мной появится. Случалось, что я, в бешенстве, уж и неспрашивал его: чего ему надо? а просто сам резко и повелительно подымал головуи тоже начинал смотреть на него в упор. Так смотрим мы, бывало, друг на другаминуты две; наконец он повернется, медленно и важно, и уйдет опять на два часа.
Если я и этим все еще не вразумлялся и продолжалбунтоваться, то он вдруг начнет вздыхать, на меня глядя, вздыхать долго,глубоко, точно измеряя одним этим вздохом всю глубину моего нравственногопадения, и, разумеется, кончалось наконец тем, что он одолевал вполне: ябесился, кричал, но то, об чем дело шло, все-таки принуждаем был исполнить.
В этот же раз едва только начались обыкновенные маневры«строгих взглядов», как я тотчас же вышел из себя и в бешенстве на негонакинулся. Слишком уж я был и без того раздражен.
— Стой! — закричал я в исступлении, когда он медленно имолча повертывался, с одной рукой за спиной, чтоб уйти в свою комнату, — стой!воротись, воротись, говорю я тебе! — и, должно быть, я так неестественнорявкнул, что он повернулся и даже с некоторым удивлением стал меняразглядывать. Впрочем, продолжал не говорить ни слова, а это-то меня и бесило.