Книга Вина - Владимир Николаевич Ерёменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свое время Кьеркегор зло пошутил:
«Людям дано мыслить, но этого им мало, они еще хотят выражать свои мысли».
Он вспомнил, как лет десять назад, глубокой осенью в Копенгагене стоял перед памятником Серена Кьеркегора, а злой, холодный ветер с дождем срывал последние листья с деревьев и тащил их по дорожкам парка. Иван Иванович никогда не видел портрета Кьеркегора, и его поразила маленькая согбенная фигура, точеное и почти женское лицо, в которых не было и намека на ту мощь духа и мысли, с какими он ниспровергал своих учителей и такого титана, как Гегель, назвав его главой школы спекулятивных философов. Как этот человек решил замахнуться на целый мир, где он нашел силы и какая в нем жила дерзость?
Ветер срывал листья, парк умирал до весны, группа туристов, ежась от холодного ветра, нетерпеливо ждала, когда гид закончит свой скучный рассказ, чтобы скорее идти к автобусу, а Ивану Ивановичу хотелось постоять у этого грустного памятника, который так же не походил на того, кого он изображал.
Как много в мире несоответствия и как часто оно заводит людей в заблуждение?
Иван Иванович открыл глаза. Рядом уже не было жены. Палату полнил свет, он, как и при том, его первом пробуждении здесь, шел откуда-то из-за головы, и Иванов вспомнил, что там, на стене, куда изголовьем повернута койка, висит квадрат лампы дневного света. Сейчас оттуда доносилось громыхание жестяной коробки. Видно, Таня выбирала иглу для шприца. Он не видел ее, но слышал этот резкий скрежет металла о металл, потом раздался легкий хлопок отломленного носика ампулы и всхлип наполнившегося шприца. Иван Иванович покорно завалился на бок.
— Ну вот, натерпелись, — ласково сказала Таня и резко, но совсем безболезненно, как только могла это делать она, ударила иглой в тело. — Потерпите, Иван Иванович, я через эту же иглу сделаю еще один, витаминный.
Иванов благодарно кивнул. Он все еще удерживал себя от разговора, сохраняя силы. Мысли же его продолжали неспешно течь, как течет тихий и, казалось, ничем не подталкиваемый поток воды в реке.
В палату вошел доктор Юрий Николаевич. Поздоровавшись, он присел перед койкой, взял руку Ивана Ивановича и, нащупывая пульс, пробормотал свое: «Молодцом, молодцом». Долго и сосредоточенно слушал сердце, и Ивану Ивановичу показалось, что на этот раз доктор чем-то серьезно озабочен. Закончив осмотр, он, будто раздумывая над чем-то, сказал:
— Завтра повезем вас на рентген… Завтра… Сегодня отдыхайте. Вы молодец…
Он удалился из палаты, а Ивану Ивановичу будто передалась его тревога. «Что-то напугало доктора, — думал он, — и его обычное «молодцом» звучало сегодня неуверенно. Что-то напугало…» И ему так стало жалко себя, что удушливый ком подступил к горлу.
«Человек может думать о других, когда его собственная жизнь вне опасности, а если над ним нависает беда, ему не до них», — шептал ему кто-то. «Неужели и со мною так?» — «Так, так, — отвечал тот же голос. — Все из одного теста… Они остаются, а ты уходишь…»
Иван Иванович отвернулся к стене, ком в горле будто рассыпался, и он почувствовал, как горячо взмокли глаза. Стало легче, и он прошептал: «Не умирай раньше смерти». Попытался подавить свои мысли, но они цепко держали его, и он еще долго не мог оторвать их от себя.
А в это время Маша возвращалась из больницы домой, и ее мучили те же мысли. «Если Ивана не станет, я тоже не хочу жить, — думала она. — Зачем? Жизнь теряет смысл. Почти сорок лет изо дня в день человек с тобою рядом, и вдруг все обрывается…» Нет, нет, она не переживет такого…
Думая так, она совсем не жалела себя. Она уже прожила свое. Жалко сына, жалко Антона. Им будет трудно… И все из-за нее… Этой змеи, которая воровски вползла в их дом, отравила Михаилу жизнь, а теперь губит внука. Она-а…
Горячее удушье сбило ей дыхание, она замедлила шаг, отыскивая глазами на бульваре, через который шла, скамейку. Наконец добрела и присела.
«Так нельзя, — успокаивала она себя. — Мне надо держаться…» Но злоба не проходила, и тогда Маша заставила себя думать о муже. Иван бы сейчас сказал: «Прежде, чем обвинять другого, поищи причину в себе». Христос… Он своим всепрощением испортил многое… Разве она учила своего сына дурному? А где же оно взялось в нем? Все от нее, от нее…
Ну ладно, не смогла она удержать сына от женитьбы. Была у него эта болезнь-любовь. И сейчас он еще не выхворался… Но ведь потом опять все не так шло, а мужу словно глаза застило. Не видел, что сын гибнет, хотя она и говорила ему.
Еще до отъезда за границу в той однокомнатной квартире, в которой тогда жили молодые, невестка, как говорила она сама, сделала «уютненький будуар». Это было, конечно, жалкое подобие будуара — одна комната для жилья и для приема гостей и она же спальня. Но невестка изо всех сил старалась, чтобы у нее все было, как у других людей ее круга: и бар с напитками, и изысканная чайная и кофейная посуда, и гости, нужные ей люди. И ведь сбила на эту дорожку сына. Он во всем поддерживал ее. Больше того, в этом их «обустройстве» — любимое слово Михаила — им помогал Иван. А что она, Маша, могла сделать? Видела, что все идет не так, да разве ж их свернешь…
Уже тогда молодые, если у них не было гостей, не скучали. Они могли достать из бара бутылку вина, лежать на тахте перед телевизором и «кайфовать» — словцо Наташи.
И в этом опять ничего дурного не видел Иван, а, наоборот, он все чаще и чаще стал говорить: «Ну, мать, слава богу, и у них все, как у людей». И она сама поддалась этому обману. Кто же не хочет видеть свое дитя счастливым? Но счастье-то было призрачным. Чуяло ее сердце, да боялась сама себе признаться.
А уж когда вернулись из-за границы и купили в кооперативе эту трехкомнатную квартиру, опять же не без помощи родителей (кому же, как не единственному сыну, отдать те небольшие сбережения, какие они накопили), то здесь у молодых уже все было поставлено на широкую ногу.
И опять ничего дурного