Книга Тайны гениев - Михаил Семенович Казиник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышел на подмостки.
«Я вышел» – здесь это очень трагично (все-таки вышел!).
Не пытался избежать, отказаться от этой страшной участи.
Был гул в зале, зрители рассаживались по местам, разговаривали, шелестели программками, обсуждали, кто сегодня играет (умирает) Гамлета, кто играет (умирает) Офелию.
Гул затих, значит, время осмелиться выйти. ВЫШЕЛ!!!
И что же будет делать? Говорить, танцевать, петь? Нет!
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
Гениальный поворот стиха!!!
Вышел – и мгновенно попал в Вечность.
Вы только подумайте, кто ловит в «далеком отголоске».
Актер? В этом случае для него «далекий отголосок» – время Гамлета.
Ибо актер – наш современник.
И он ловит в истории Гамлета аналогии со своим (то есть нашим) веком. А что же это за «далекий отголосок» для Гамлета?
И здесь мы прикасаемся к великой силе выразительности поэзии вообще и поэта Бориса Пастернака в частности:
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Здесь, как это часто происходит в поэзии Пастернака, мы мгновенно попа даем в такое измерение, где театральные бинокли соизмеримы со звездами. С театральной точки зрения речь идет об известном каждому актеру эффекте: когда смотришь в зал со сцены – не видно ничего. Но зрители, глядящие на освещенную сцену через бинокли, видят каждую морщинку на лице актера.
Они увидят вблизи гримасу Смерти, они будут обстоятельно наблюдать в бинокли трехчасовой путь Гамлета к Смерти.
Но здесь есть и другой образ: сцена – это наша планета, а «тысяча биноклей на оси» – звезды, иные миры, наблюдающие за нашим миром, в котором происходит невероятная трагедия.
Кто же в этом случае на сцене? Гамлет? Да!
Актер? Конечно! Но и не только.
Прочтите внимательно третью и четвертую строчки этого катрена, и перед вами появится образ Того, Кто в стихе именуется «далеким отголоском». Того, Кто однажды, очень давно, перед «наставленным сумраком ночи» уже просил Своего Отца «пронести эту чашу мимо». Вот Он и появился, третий участник трагедии – Иисус Христос. Эпизод Нового Завета, где Иисус из «сумрака ночи» Гефсиманского сада обращается к Своему Отцу с неожиданной просьбой отменить все ужасы:
мучения,
предательство Петра,
унижение,
боль,
бичевание, распятие,
то есть отменить все, что ему предстоит, – это эпизод невероятной силы.
Мне кажется, что по выразительности, по человечности, по трагичности вряд ли есть в мировой литературе эпизод глубже, сильнее, пронзительнее, чем этот.
Давайте разберемся – почему.
Вся идея христианства зиждется на жертве, на искуплении Сыном Божьим грехов человечества.
Все к этому шло, все было логично и продумано до деталей. Дева Мария рождает Сына Божьего, то есть Богочеловека.
Того, Кто обладает Божественным знанием, но одновременно и человеческой нервной системой.
Как Сын Божий – Иисус бессмертен, но как человек – смертен и даже испытывает страх смерти («душа Моя скорбит смертельно»). Этот страх смерти, который испытывает человек-Иисус, чувствуется во многих евангельских эпизодах.
Иисус начинает нервничать по мере приближения предательства и Смерти.
Кульминация этого страха – в эпизоде Моления о чаше.
Вчитайтесь внимательно в то, о чем говорит Иисус:
«И отошед немного, пал на лицо Свое, молился и говорил: Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша эта».
Да ведь это же ужасно!
Представьте себе, что молитва Сына обожгла бы сердце самого милосердного в мире Отца и сказал бы Он:
Да что же это Я делаю?!
Обрекаю на страшную смерть родного Сына?!
Все отменяю!
Иди ко Мне, родной!
Не будет распятия, крови, боли – ничего этого не будет!!!
Но ЧЕГО ЕЩЕ не будет?
Представьте себе мысль Христа: если Отец сжалится и жертва не состоится – значит, не будет Баха и Достоевского, Рембрандта и Гёте, фресок Микеланджело и григорианского хорала, не станет Руанского собора и собора в Севилье, не будет икон Рублева и храма Покрова на Нерли.
Не станет того грандиозного защитного фона над планетой, который, будучи вдохновлен христианством, спасает нас от обвинений в тотальной бездуховности и бессмысленности нашего существования.
Поэтому дальше Иисус говорит: «Впрочем, не как Я хочу, но как Ты».
Вот это и есть вторая половина фразы в Молении о чаше.
В Евангелии от Матфея между обращением Сына к Отцу о спасении и его отменой нет никаких пауз – только точка с запятой, но по сути между этими двумя половинками – пауза размером с цивилизацию.
Итак:
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Но к кому обращается с подобной же просьбой Гамлет?
Конечно же, к своему отцу и литературному создателю Шекспиру.
Так вот о каком «далеком отголоске» говорит Гамлет!
Правда, дальше идут иные, чем в Евангелии, слова, хотя я уверен, что Иисус подписался бы под каждым из них.
Гамлет говорит отцу:
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
И дальше:
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Что за нелепость!!! Что за неподходящее слово: УВОЛЬ!!! Ни Христос, ни Гамлет не могли произнести подобного слова, ибо оно – из другого измерения, его может использовать человек из иного времени.
Правильно! Он-то и появился – наш четвертый герой. Кто же он?
Сам автор стихотворения – Борис Леонидович Пастернак – из XX века. Из коммунистической страны, где, как во времена Христа и как во времена Гамлета,
…продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Христос был предан распятию, Гамлет был предан смерти, и Поэт говорит о себе:
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
Он, Пастернак, тоже предан.
Предан системой, друзьями, поклонниками, коллегами. Он изгнан из Союза писателей, ему боятся звонить, его шумно и публично осуждают вчерашние друзья.
И все из-за романа «Доктор Живаго» – одного из крупнейших романов XX века, который он написал в своей стране.
Советская цензура запретила печатать роман, книга была предана анафеме. И Пастернак дал согласие напечатать его за границей, что в то время было равносильно самоубийству.
Пастернака не сгноили в ГУЛАГе, не расстреляли, но практически уничтожили более изысканным способом – полным бойкотом, психологической травлей, лишением творческого статуса, непризнанием его