Книга Судья и историк. Размышления на полях процесса Софри - Карло Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изучение жизни отдельных людей также восходит к Древней Греции. В цикле лекций, прочитанных в Гарварде в 1968 г. и затем опубликованных под названием «Развитие греческой биографии», Момильяно настаивал на различении между двумя литературными жанрами – историей и биографией66. Оно сохраняло свою значимость очень долго. Великий немецкий историк XIX в. Дройзен заметил, что биографию Алкивиада, Чезаре Борджа, Мирабо написать можно, а Цезаря или Фридриха Великого – нельзя. «Авантюрист, человек, не добившийся успеха, маргинальная фигура, – комментировал Момильяно, – служили фигурами, достойными биографии»67. Напротив, жизнь тех, кого Гегель называл «всемирно-историческими людьми», без остатка растворялась во всемирной истории.
Впрочем, XIX столетие не было только эпохой Наполеона. XIX в. стал свидетелем окончательного утверждения буржуазии, трансформации европейского сельского хозяйства, «дикой» урбанизации, первых выступлений рабочих, начала женской эмансипации. Исторический анализ этих явлений предполагал обновление понятийного, технического и стилистического инструментария традиционной историографии. Однако наука, позже названная социальной историей, наследница histoire des mœurs68 XVIII в., формировалась очень постепенно. Любопытным образом ранний манифест истории «снизу», принадлежавший перу Огюстена Тьерри, автора знаменитого «Essai sur l’histoire de la formation et des progrès du Tiers État» («Опыта истории происхождения и успехов третьего сословия», 1850), появился в форме «воображаемой биографии». Это было небольшое по объему сочинение, озаглавленное «Histoire véritable de Jacques Bonhomme, d’après les documents authentiques» («Правдивая история Жака Простака, написанная на основе подлинных документов», 1820): жизнь крестьянина Жака, которая длится двадцать веков, от нашествия римлян до времени написания текста. Разумеется, речь шла о «шутке», хотя с помощью «сквозного» главного героя Тьерри хотел подчеркнуть весьма печальный вывод: меняются властители (римляне, франки, абсолютная монархия, республика, империя, конституционная монархия); меняются формы господства; однако само подчинение власти поколений крестьян остается неизменным69. Тот же нарративный прием использовал Мишле в первой части «La Sorcière» («Ведьма», 1862): здесь о метаморфозах и незаметной на первый взгляд традиции колдовства рассказывается устами женщины, Ведьмы, воплощающей в себе события нескольких веков. Мне кажется очевидным, что Мишле вдохновлялся именно трудом Тьерри. В обоих случаях с помощью символического персонажа автор стремился вернуть к жизни множество людей, задавленных бедностью и угнетением: тех, кто, как сказал Бодлер в одном памятном стихе, n’ont jamais vécu («не начинали жить»)70! Таким образом, они приняли вызов, брошенный историкам одним из романистов – Бальзаком71. Смешение воображаемой биографии с documents authentiques («подлинными документами») позволяло одним прыжком преодолеть тройное препятствие: скудность свидетельств, незначительность объекта исследования (крестьяне, ведьмы) с точки зрения общепринятых критериев, отсутствие стилистических образцов. Нечто подобное произошло в момент возникновения христианства, когда появление новых типов людей – епископа, святого, святой – ускорило усвоение старых и изобретение новых биографических схем72.
«Орландо» Вирджинии Вулф (1928) можно считать экспериментом в сходном, хотя и не в прямо аналогичном направлении, учитывая, что здесь вымысел превалирует над историографической реконструкцией. Главный герой романа, чудесным образом преодолевающий столетия, – это андрогин, самое маргинальное существо, какое только можно себе представить. Это обстоятельство подтверждает, что повествовательный прием, о котором я пишу, решает не чисто техническую задачу: это сознательная попытка предположить, что скрытые исторические процессы существуют в том числе и потому (хотя это и не единственная причина), что их трудно обнаружить на страницах документов. Множество преданных забвению жизней, по воле судьбы лишенных всякого смысла, обретают символическую компенсацию в изображении вечных героев73.
На это можно возразить, что ни один из прежде приведенных примеров нельзя считать типичным образцом историографического исследования: даже «Ведьма» (которую сегодня многие признают одним из шедевров историографии XIX в.) в момент своего появления приобрела репутацию романа – в атмосфере, уже пропитанной позитивизмом74. Теперь обратимся к более недавним и менее обсуждаемым книгам по истории.
Эйлин Пауэр вместе с сэром Джоном Клепхемом разработала проект первого издания «Кембриджской экономической истории Европы»; в течение многих лет, до своей преждевременной смерти в 1941 г., Пауэр преподавала экономическую историю в Лондонской школе экономики75. В 1924 г. она опубликовала книгу «Medieval People» («Люди Средневековья»), весьма актуальную и поныне, основанную на тщательном исследовании, хотя и предназначенную для неспециалистов. Здесь средневековое общество изображалось с помощью целой серии портретов «простых, никому не известных людей, за исключением Марко Поло». В предисловии автор замечала, что часто «материалов для воссоздания биографии какого-нибудь простого человека бывает не меньше, чем для биографии, скажем, Роберта Нормандского или Филиппы Хейнол»76. Этот вывод провокативен и, возможно, несколько преувеличен: несмотря на свой талант совмещать эрудицию и воображение, Пауэр не удалось полностью обосновать его. Показательно, что описания двух женщин в ряду прочих персонажей, мадам Эглантины и жены домовладельца, заимствованы из двух очень разных литературных текстов, написанных мужчинами: Чосером и «парижским домовладельцем», автором книги по домоводству, адресованной его супруге и созданной в 1392–1394 гг., о котором больше нам ничего не известно. Еще более красноречив другой факт: о главном герое первой главы книги, крестьянине Бодо, на самом деле мы достоверно знаем едва ли не только его имя, занесенное в полиптик (поместную книгу), созданный в эпоху Карла Великого Ирминоном, аббатом Сен-Жермен-де-Пре. Известно, что Бодо имел жену, Эрментруду, и трех сыновей, Видо, Герберта и Хильдегарда; в нашем распоряжении есть кое-какие данные о землях, на которых он работал. Как наделить конкретикой столь сырые факты? Пауэр очерчивает контекст, внутри которого жил Бодо: объясняет, как был организован труд на землях аббатства; отношения между сеньориальной землей и зависимыми наделами-мансами; обязанности крестьян; она стремится «представить себе один день из жизни Бодо. К примеру, одним прекрасным весенним утром в последние годы правления Карла Великого Бодо встал очень рано…». Однако Пауэр на этом не останавливается: она также пытается реконструировать мировоззрение Бодо, его суеверия: «Если бы вы пошли за Бодо, когда он прокладывал свою первую в новом году борозду, то, наверное, увидели бы, как он вытаскивает из кармана своей куртки небольшой каравай, испеченный Эрментрудой из различных продуктов, наклоняется к земле, кладет его в борозду и при этом напевает: „Земля, земля, кормилица земля!…“» (затем следует текст одного из англосаксонских заклинаний)77.