Книга Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В феврале она в первый раз упомянула, что они наймут квартиру на Петровке, в доме Коровина. В шесть комнат, за 1400 рублей в год. Правда, расположена высоко. Но успокаивала мужа — «пять поворотиков» — не страшно, не утомительно, ведь «очень отлогая лестница». То обстоятельство, что Чехову, о чем он не раз уже говорил и писал, что, наверно, наблюдали жена и сестра, тяжел любой, даже маленький подъем, не принималось в расчет. От него, казалось, ничего не зависело. Словно его не слышали — не только в истории с квартирой, но и в истории с шубой. Он очень исхудал за две последние зимы и обессилел. Пальто изнуряло своей тяжестью. Чехов решил сшить шубу, «очень теплую и, главное, очень легкую». Просил, напоминал жене: «У меня еще отродясь не было сносной, мало-мальски приличной шубы, которая стоила бы дороже 50 руб.». Но «дело о шубе» тянулось и тянулось.
Книппер не думала о нынешней зиме. Она опять рассуждала о следующей, через год: «Я буду советоваться с докторами, открыто, и пусть они скажут, можешь ли ты провести следующую зиму под Москвой. Если нет, то надо жизнь изменить. Одному Альтшуллеру я не могу верить, он не настолько сведущий. Ты знай, что я на своем решении стою твердо. Знаю одно, что когда я в своей жизни чего-нибудь сильно желала и поступала энергично, то всегда мне удавалось и я никогда не раскаивалась, что ставила на своем».
Чем бодрее, энергичнее рассуждала Книппер, тем более тихим и усталым становился тон писем ее мужа. Второе за зиму обострение отменило разговоры о домике под Москвой, о путешествии в Швейцарию и Италию. Когда ранней весной Чехов появился в городе, то убедился, как он изменился: « все встречные поглядывают сочувственно и говорят разные слова. И одышка у меня».
Не исключено, что именно в эти месяцы, на исходе зимы, Чеховым была сделана запись: «Ни одна наша смертная мерка не годится для суждения о небытии, о том, что не есть человек». Мысль о близкой смерти косвенно подтверждается воспоминаниями Бунина. Он запомнил вопрос Чехова, что напишет о нем Иван Алексеевич в своих воспоминаниях. Запомнил и поездку в Ореанду лунной теплой ночью: «Вот тут-то он и сказал, что его будут читать еще только семь лет, а жить ему осталось еще меньше — всего шесть».
Сохранились в памяти Бунина слова Чехова: «Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке у монастырских ворот…» Чехов с трудом, по его выражению, «вылезал из нездоровья», из длительного плеврита. Но шутил: «Мне очень легко не есть, я бы мог быть монахом-пост-ником». И закончил это письмо к Книппер от 22 февраля главным напоминанием: «Не забывай меня, нам ведь осталось еще немного жить, скоро состаримся, имей это в виду. Пиши, деточка моя хорошая. Твой А.».
В теплые дни он спускался в сад. Но уже ничего не сажал, не обихаживал, только сидел на скамейке, наблюдал. И очень хотел сменить обстановку. Готов был в новой квартире «взбираться» по лестнице потихоньку, не спеша. Но просил отвести ему небольшую теплую комнату, где не слышно было бы громких гостей и он мог бы работать.
Судя по упоминанию лекарств, непрерывного кашля, полного отсутствия аппетита, в феврале и марте у Чехова усилилось кровохарканье. И настроение его прорывалось в разговорах с Буниным, в письмах, в которых главной темой незаметно стало время: минувшее, ближайшее и далекое.
До Ялты доходила малая доля того, что писали об отдельных произведениях, о творчестве Чехова в целом. Он одиноко зимовал в Крыму, а его имя не сходило со страниц столичной и провинциальной прессы.
В молодости он печатал ежегодно множество рассказов, которые теперь в шутку называл «лицейскими», «мелкими, как снетки». Но даже первые сборники вызвали редкие отзывы. Теперь Чехов писал один-два рассказа в год, но о нем ежедневно появлялось что-нибудь в той или иной газете.
Круг «читателей Чехова» ширился в связи с выходом томов собрания сочинений и, конечно, благодаря театру. Пьесы Чехова шли уже не только в традиционно театральных российских городах — Киев, Харьков, Казань, Одесса, Ярославль, Саратов, — но в уездных и заштатных городках огромной империи. Статьи и рецензии о Чехове, о постановках его пьес исчислялись в начале XX века не десятками и не сотнями.
Устанавливалось и распространялось мнение критиков, что главное в сочинениях Чехова — это обыденное время и его влияние на обыкновенного человека.
О нем говорили, спорили, обменивались мнениями в переписке люди разных возрастов, вкусов, пристрастий. Газеты помещали интервью с вопросами о Чехове. Молодой К. Чуковский напечатал в декабре 1902 года в газете «Одесские новости» ответ Бунина. Он говорил, что о Чехове составилось одностороннее представление, тогда как Чехов « слишком сложная натура для того, чтобы ее можно было определить каким-нибудь одним словом…».
Но всё это — споры, многочисленные постановки, доклады, газетный и журнальный шум — происходило где-то. В Ялте автор «Мужиков», «Дяди Вани», «В овраге» и «Трех сестер» уставал от легкой работы в саду…
* * *
В конце февраля Чехов, наконец, отослал Миролюбову рассказ «Невеста», извинился за задержку: «А здоровье уже не то, не могу писать по-прежнему, утомляюсь скоро». Рассказом он, как всегда, был недоволен, говорил, что писал такие рассказы, и много раз.
Обещанный Художественному театру «Вишневый сад», кажется, раздражал Чехова тем, что пьесу ждали, напоминали о ней. В марте Немирович спрашивал: «Твоей пьесы все еще нет и ничего о ней не слышно. А между тем весь май мы должны ее репетировать, стало быть, к Пасхе она должна быть у нас в руках. Без твоей пьесы нет будущего сезона!» Книппер сердито выговаривала в конце февраля: «Отчего это так долго всегда! Сейчас надо бы приниматься, и чтоб весной ты уже видел репетиции. А то опять все отложено на неопределенный срок; я начну с тобой поступать более энергично. Так нельзя, дусик милый. Киснуть и квасить пьесу».
Ее раздражение нарастало с каждой строчкой письма: «Я уверена, что ты еще не сел. Тебе, верно, не нужны тишина и покой для писания. Надо, чтоб была толчея и суета кругом. Авось тогда ты засядешь. Напишешь ее к весне и потом опять положишь киснуть на неопределенный срок. Как она тебе не надоест! Мне скучно, я злюсь. Ты, верно, слишком много сидел на воздухе, оттого и нездоровится. Не могу больше писать. Надоело мне все. Твоя Оля».
Спохватившись, что написала «сурово», на следующий день, 28 февраля 1903 года, обещала в письме, что на новой квартире будет и «ванночку делать», и «в постельку укладывать». И комнату ему отведут отдельную. А злополучная лестница? «Смущает, хотя…» Это многоточие могло означать: ну, что делать, придется подниматься…
Ольга Леонардовна, кажется, не заметила, как в своем нетерпении — заполучить пьесу — вышла за привычные рамки роли послушной жены. Она претендовала еще и на роль музы и покровительницы своего «поэта»: «А чтоб ты не говорил, что написанное тобой старо и неинтересно, надо скорее это мне прочесть и убедить, что это хорошо, изящно и нужно. Понимаешь? А то ты там в одиночестве чего-чего не надумал. Тебе, верно, странно думать, что где-то далеко есть у тебя мифическая жена, правда? Как это смешно. Целую и обнимаю тебя много раз, мой мифический муж».