Книга Друиды. Поэты, ученые, прорицатели - Стюарт Пиготт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех пунктов друидической веры в бессмертие сильнее всего потрясала античных писателей вера в буквальное личное бессмертие. Согласно Посидонию, судя по приводимым Диодором цитатам, кельты полагали, что «души людей бессмертны, и после определенного числа лет они получают вторую жизнь, тогда эта душа переселяется в другое тело». Страбон выражает эти верования друидов в такой форме: «как и другие мудрецы», они верят в то, что «души людские и вселенная неуничтожимы, хотя временами огонь и вода могут их сокрушить». Цезарь делает главным пунктом этой доктрины утверждение, что «души не подвержены смерти, но после смерти переходят от одного к другому» (ab aliis… transire ad alios). Аммиан цитирует Тимогена, чтобы сообщить, что друиды «с великим презрением к участи смертной… провозглашали бессмертие души». А Мела называет в качестве самой знаменитой друидической догмы мысль, что «души вечны и есть другая жизнь в пределах адских», при этом он, как Цезарь, старается осмыслить это разумно и приходит к выводу, что это является побудительной причиной безрассудной храбрости на войне. Лукан в уже упомянутом риторическом обращении к друидам развивает эту идею:
Диодор, Аммиан и Валерий Максимус связывают веру в бессмертие с теорией Пифагора о метампсихозе (переселении душ), приравнивая кельтскую доктрину к «вере Пифагора» или, идеализируя ситуацию, представляют друидов «членами внутреннего круга пифагорейской веры». Это подводит нас к александрийским источникам, где Ипполит не только заставляет друидов «подробно изучать веру пифагорейцев», но также получать наставления от мифического фракийца Залмоксиса, якобы являющегося учеником лично Пифагора. С писателями вроде Клемента или Кирилла мы попадем в мир, где друиды не только сплошь пифагорейцы, но где даже изобретение этой философской школы приписывается им. Так что нас вряд ли удивит утверждение, что и скифский мудрец Анахарсис, и вегетарианцы-гиперборейцы, и упомянутый Залмоксис, все воспитывались вместе в этом сказочном мире варварских философов.
Не раз и не два указывалось, что кельтская доктрина бессмертия, как вытекает из рассмотренных источников, вообще не пифагорейская по смыслу. Она вовсе не утверждает, что существует переселение душ в другие живые существа («что душа нашей бабушки может вселиться в какую-нибудь птичку»), но всего лишь наивно, буквально и радостно верит, что за могилой существует точная копия жизни земной, которую и живут заново. Несмотря на сильное влияние, оказанное греками на кельтскую культуру во времена Пифагора, нам едва нужно выискивать внешние источники такой простой концепции, подтверждаемой не только рассказами классических писателей о том, что кельты предлагали оплачивать свои долги в загробной жизни, но также археологическими свидетельствами, рассмотренными в 1-й главе. А вот что действительно важно, так это вполне реальный контраст между кельтским и классическим представлением о вечности и загробной жизни, которое казалось первым настолько странным, что нуждалось в объяснении, выраженном в знакомых философских терминах; этот контраст очень ясно подчеркивает Лукан, хотя и в пифагорейских терминах.
За классическими представлениями о потустороннем, то есть загробном, мире лежат восточные верования, такие, как зловещий Темный дом Смерти в шумерской мифологии, где мертвецы корчатся во тьме и пыли, как жалкие грязные птицы. Для греков смерть была «неизбежным переходом в мерзкий подземный мир мрака и молчания, страну мрачных пещер и унылых болот, где даже сами боги мертвенно-бледны и лишены биения жизни; а римляне, под влиянием этрусских верований, воображали его еще более угрюмым и зловещим». Каким же контрастом, продолжает далее Ричмонд, становится наивная буквальность, представленная на романо-батавском каменном саркофаге из Симпелфельда (III в. н. э.) с высеченным внутри полным барельефным изображением домашней обстановки покойного, мебели и других предметов. То есть недвусмысленным «представлением о сохранении личности в мире ином, который есть продолжение или проекция вещей, знакомых таким верующим». Но классическому миру такое понимание было непривычным. Сама мысль о переходе души из жизни в живом теле к идентичной жизни за могилой в теле нематериальном казалось столь необычной, что требовала объяснения, для которого приходилось привлекать, точнее, создавать аппарат собственной философской системы. Наиболее приближенным к объяснению, пусть невнятному, казался пифагорейский миф. Приравнивая к нему кельтские верования, становилось возможным привести их к удовлетворительному уютному согласию с цивилизованными системами мысли и, разумеется, усилить мистику философии друидов. Это была несложная вера, вполне соответствующая обществу, которое его придерживалось. Александр Поп подвел итог такому взгляду в простом стишке:
Имеются любопытные свидетельства одной важной отрасли практических знаний друидов, а именно астрономии и календарных вычислений. Мы уже видели, что Страбон упоминает о знании друидами не только философии «моральной», то есть этической, но также физиологии, то есть естественной науки (естествознания). И те же самые слова использует Цицерон, говоря о Дивициакусе, что тот «претендовал на знание природы, которое греки называют физиологией». Цезарь, как всегда, усиливает эту мысль, приписывая друидам «большие знания о звездах и их движении, о размере мира и земли, знание естественной философии». Мела, возможно, как Цезарь, черпая сведения из Посидония, сообщает, что им (друидам) известны «размеры и форма мира, движение звезд и небес». Ипполит приписывает важное положение друидов, как пророков, тому факту, что они «могут предсказывать некоторые события путем пифагорейских вычислений и расчетов». От Цезаря мы знаем, что кельты вели счет не днями, а ночами и наступление «дней рождения, новолуний, нового года отсчитывали по ночи, за которой и следует нужный день». Плиний полагает, что такая форма счета времени присуща только друидам, «потому что по луне отсчитывают они свои месяцы и годы, а также свои «возрасты» по три десятка лет».
Это требует большой компетентности в календарном искусстве, что подтверждает письменно один замечательный документ, календарь Колиньи (рис. 5 главы 2).
Ныне это фрагменты, оставшиеся от большой бронзовой таблицы, размером 5 футов на 3 фута 6 дюймов, на которой выгравирован календарь с 62 последовательными лунными месяцами, двумя месяцами, «добавочными для выравнивания календаря». Она была обнаружена близ Колиньи (департамент Эн) и, по-видимому, относится ко времени Августа. Буквы и цифры на ней римские, язык – галльский, и многие слова сокращены. Таблица разделена на половинки месяцев, отсчитанных по числу ночей, и в ней отмечены счастливые и несчастливые дни. По сути своего строения она представляет собой приспособление лунного календаря к солнечному году вставкой «дополнительных» месяцев, по тридцать дней, через два с половиной и трехгодовые интервалы попеременно. В некоторых деталях она отражает скорее греческую, чем римскую практику составления календарей. Ее схема, возможно, привязана к большому тридцатилетнему циклу, подобно тому, о котором пишет Плиний. Но более вероятным представляется здесь девятнадцатилетний цикл, известный вавилонским и греческим математикам, а в более поздние времена связанный с именем Метона, который способствовал его принятию в Афинах, где, впрочем, им пользовались только между 338-м и 290 годами до н. э. Гекатий приписывает знание именно этого цикла гиперборейцам, которых помещает на Британские острова. Его практическое значение заключается в том, что девятнадцать солнечных лет эквивалентно двумстам тридцати пяти лунным месяцам (с разницей в полдня). С учетом этого факта становится возможным прибавить дополнительные месяцы к регулярному циклу и таким образом примирить солнечный и лунный календари.