Книга Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет - Елена Лаврентьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понятия Натальи Андреевны были большей частью для меня совершенно новы. Встать с кресел и сделать несколько шагов для того, чтобы взять потребную ей вещь, она почитала действием неприличным и обращалась к малому у дверей с приказаниями, как то, которое раз было отдано при мне: "Человек! скажи рябой Анне, чтобы она прислала русую Анну подать мне веер". Веер лежал на столе в той же комнате. Не знаю, старалась ли она когда-нибудь объяснить себе, каким образом можно существовать, не имея, по крайней мере, полдюжины слуг. Я слышала, как, разговаривая с матерью моей о двенадцатом годе, она ей свою тогдашнюю напасть рассказала следующими словами: "Вообразите, что со мной было! Я наскоро уехала из Москвы в свое поместье и принуждена была там остаться, а в доме не было у меня людей, кроме тех, которых я привезла с собой: два человека и три горничные. Представьте себе мое положение!"
Меня Наталья Андреевна очень полюбила и почти каждый день посылала за мной. Она мало выезжала и мало имела знакомых, а родни никого, кроме одного племянника, который жил в Петербурге и навещал ее изредка. Я для нее была развлечением. Дети легко мирятся со всем, что для них непривычно, и ничему долго не удивляются; я вскоре, своей ребяческой логикой, заключила, что у Натальи Андреевны должно быть так, а у нас должно быть иначе. Но все-таки тем, что мне у нее случалось видеть и слышать, я нередко смущалась. Так я однажды была свидетельницей одного intermezzo[25] в гостиной Натальи Андреевны.
Слуга, подавая чай, стоял перед ней с подносом в руках. Наливая сливки в чашку, она обратилась к нему с вопросом: "Скажи, пожалуйста, зачем ты так трясешь подносом?" — "Фиделька больно ноги кусает, ваше превосходительство". — "Великая беда, мой милый, что Фиделька тебе ноги кусает! Должно ли из этого трясти подносом, когда ты подаешь мне чай?" Это было сказано так простодушно, что я от удивления осталась недвижна, смотря на Наталью Андреевну.
При всем том она была женщина добрая. Можно ли было ставить ей в вину, что она родилась и осталась в среде, в которую не проникли иные понятия?..
Прожив так почти четыре года жильцом старой знакомки своей, отец мой, который до тех пор говорил, смеясь, что он согласился быть врачом одной больной только потому, что она совершенно здорова, стал несколько сомневаться в здоровье Натальи Андреевны и более за ней примечать, часто повторяя при мне: "Не понимаю, что с ней! Организм чем-то расстроен, пульс ускорен и неправилен, выражение лица изменилось, а между тем, она ни на что не жалуется, и нет признаков какой бы то ни было болезни". Через некоторое время он решился сказать Наталье Андреевне о своем желании посоветоваться с другим медиком насчет ее здоровья. Она отвечала, что об этом и слышать не хочет, что где нет болезни, не о чем и советоваться. "Мне, батюшка, шестьдесят пять лет, вот и все; а от этого меня никто не вылечит". Другого не было ответа на все просьбы и увещания. Месяца три позднее она слегла, также упорно отказываясь от всякого врачевания и утверждая, что вовсе не больна.
В одно утро с ней сделался обморок, и тут только суетившиеся вокруг нее горничные увидели, что левая грудь ее была совершенно истреблена страшным раком. С этим известием вбежали к отцу моему; он поспешно сошел к больной, а возвратился к нам в изумлении, убедившись в том, чему верить не хотел. Оно было действительно так. Эта избалованная барыня, которой малейшее неудобство было в тягость, вынесла, в продолжение годов, терзающую боль, не позволяя себе ни единого вопля. Эта женщина, которая сама не брала веера со стола, которая ни за что бы не дотронулась до паука, мыла украдкой, запершись в своей спальне, перевязки, покрытые отвратительными следами ее раны и сумела утаить от всех своих горничных эту смертельную язву.
Видаясь ежедневно с медиком, в искусство которого верила вполне, она имела силу духа не изменить себе ни разу, не просить помощи и облегчения боли, убивающей ее! И все это из стыдливости, для того, чтобы не подвергнуться необходимости обнажить грудь свою перед врачом — грудь шестидесятилетней старухи! Можно это назвать безумием, но нельзя не признать героизма своего рода в женщине, которая, ожидая неминуемую близкую и мучительную смерть, до самого конца не позволяет себе малейшего несоблюдения приличий, самого незначительного отступления от привычного порядка, ни разу не забывает украсить свою одежду надлежащей лентой, нарумянить щеки и прилепить на лицо мушку.
О медицинской помощи тут нечего было и думать. Через несколько дней Наталья Андреевна умерла».
«Дом Хитровой в Москве был один из самых известных и уважаемых в течение, может быть, сорока лет, и хотя Настасья Николаевна была не особенно богата, знатна и чиновна, не было в московском дворянском кружке от мала до велика никого, кто бы не знал Настасьи Николаевны Хитровой. Кого она не обласкала или приняла неприветливо? Дом Хитровой был всегда открыт для всех и утром, и вечером, и каждый приехавший был принят так, что можно было подумать, что именно он-то и есть самый дорогой и желанный гость. Я прожила на Пречистенке около двадцати пяти лет, и у меня остались в памяти о Хитровой только одни самые приятные воспоминания…
Хитрову все знали в Москве, и все знавшие ее любили, потому что она была одна из самых милых и ласковых старушек, живших в Москве, и долго ее память не умрет, пока еще живы знавшие ее в своем детстве. Вот почти две современницы, Офросимова и Хитрова, подобных которым не было и не будет более: одной все боялись за ее грубое и дерзкое обращение, и хотя ей оказывали уважение, но более из страха, а другую все любили, уважали чистосердечно и непритворно. Много странностей имела Хитрова, но и все эти особенности и прихоти были так милы, что — смешные, может быть, в другой — в ней нравились и были ей к лицу.
Одевалась она на свой лад: и платье, и чепец у ней были по особому фасону. Чепец тюлевый, с широким рюшем и с превысокою тульей, которая торчала на маковке: на висках по пучку буклей мелкими колечками (boucles en grappes de raisin)[26], платье капотом, с поясом и маленьким шлейфом, и высокие каблуки, чтобы казаться как можно выше. Лицо ее и в преклонных летах было очень миловидно, и живые глазки так и бегали. Она была очень мнительна и при малейшем нездоровье тотчас ложилась в постель, клала себе компрессы на голову и привязывала уксусные тряпички к пульсу и так лежала в постели, пока не приедет к ней кто-нибудь в гости. Поутру она принимала у себя в спальной, лежа в постели часов до трех; потом она вставала и иногда кушала за общим столом, а то и одна у себя в спальной. Вечером она выходила в гостиную и любила играть в карты, и чем больше было гостей, тем она была веселее и чувствовала себя лучше. А когда вечером никого не было гостей, что, впрочем, случалось очень редко, она скучала, хандрила, ей нездоровилось, она лежала в постели, обкладывалась разными компрессами, посылала за своею карлицей или Натальей Захаровной, которая пользовалась ее особою милостью и с ее плеча носила обносочки и донашивала старые чепцы.