Книга Некрополь - Борис Пахор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но более важным, чем фасады домов и окна витрин, было то, что в тот день сменой руководил Петер, который, хотя и имел на груди под номером зеленый треугольник, как все немцы-уголовники, но не обращался с людьми по-свински. Говорили, что он ограбил какой-то банк или присвоил чужие деньги, но это засчитывалось чуть ли не в его пользу, потому что его отношение к бесправным рабочим было честным и благожелательным. Он вовсе не торопил заключенных, толпившихся перед выходом из лагеря, и они окружали меня в надежде получить освобождение от работ. «Меня, меня!» — кричали эти люди на всех языках. «Посмотри на меня, посмотри на меня!» — кто-то пролез вперед, расстегивая штаны на ходу, так что они спустились до лодыжек. Худые бедра и тощие шелушившиеся икры ног как будто были залиты жидкой кофейной гущей. Я дал ему направление в ревир, не сомневаясь, что такого наверняка примут, и вечером я найду его в своей комнате. Потом я выписал освобождение от работ тому, у кого вместо ног были мясистые копыта, и он протолкался между теми со спущенными штанами, которые пытались сохранить равновесие и не упасть в колебании тел и голосов. И я воткнул кому-то градусник за пазуху и одновременно выписал освобождение другому. И еще одному. Но это было бурное море, бившееся о меня со всех сторон. «Посмотри на меня! Посмотри на меня!» Я спешил отдавать листки и одновременно ловил градусник, который поднятая рука держала в воздухе над колышущимися головами. Так продолжалось до тех пор, пока там, спереди, не открылись ворота и не объявился капо Петер, который стал выравнивать ряды. «Links — zwo — drei — vier. Links — zwo — drei — vier»[28]. За воротами нас пересчитал офицер охраны. Он расхаживал как задиристый петух, и когда я проходил мимо него с деревянной аптечкой, то втайне был доволен, как, скорее всего, бывает доволен адвокат, если докажет невиновность своего подзащитного. Я отдал ему пятнадцать листков на освобождение от работы, и это было сознательной попыткой обмануть смерть. Конечно, очень легко возразить, что моя попытка почти наверняка была напрасной, потому что мои листки продлили этим людям жизнь всего на какой-то день. Но кто знает, может, кто-то выжил, и уже одно это придает смысл всей человеческой жизни. О, совершенно определенно, что такие мысли могут показаться почти наивными бывшему бойцу, который с криком «Ура!» атаковал противника. И, скорее всего, это правильно, что среди людей есть такие, в которых, если необходимо, воплощается вся гордыня рода Адамова. Но мне не кажется оправданным, когда бывший партизанский командир рассказывает: «Когда я отдал приказ о нападении на немецкую колонну, пулеметы…». Тогда мне хватало того, что я твердо сжимал в руке кожаную ручку ящичка, когда шел мимо офицера, хотя охранники громко заряжали винтовки и вешали автоматы на плечи, и стояли один напротив другого у рядов, как могильщики, с нетерпением ожидающие начала церемонии погребения. Бледное солнце сияло над затоптанным снегом, и вопреки тому, что воздух был пропитан разложением, все же казалось, что природа робко и тайком пытается выскользнуть из сетей погибели. У дороги стояли два домика, и нигде не было ни живой души, только маленький ребенок, наверно, взобравшись на стульчик, прижимал личико к оконному стеклу. Он невинно улыбался, как будто увидел шествие забавных цирковых клоунов. Нет, его улыбка еще не была злой, просто она была не ко времени и не к месту, как солнце там, наверху. И солнце взбудоражило также массы людей в вагонах с зашитыми окнами, так что поезд на мгновение стал похож на добрый старый поезд, который мчится по родному краю с настоящим солнцем на крутых заснеженных крышах. Кто-то прикурил окурок коричневатой сигареты длиной в сантиметр и предложил мне: «Затянемся?» Из-за мешанины всех европейских языков и из-за снега там, снаружи, русские степи соединились с французскими равнинами и голландскими низменностями в белую смуту, в яркую картину спасения. Это я еще сильнее почувствовал позже, когда мы шли через Нидерзаксверфен, и украинцы у деревянных бараков запрягали лошадей в большие сани, и дети катались на санках с горок. Это походило на увеличенную зимнюю сценку с картины Брейгеля, если пририсовать на ней нашу ковыляющую процессию, наши деревянные башмаки и тряпье. Когда же люди начали заполнять посудины Круппа, когда они цеплялись за бортики локтями, пока качающиеся на весу ноги не находили опоры, из окна дома напротив на нас глядела девушка. Она не вытирала слез, как эльзасские женщины из Сент-Мари-о-Мин, но смотрела удивленно и почти растерянно. Она прислонилась к окну так, что ее груди сминались под скрещенными руками, и была неподвижно сосредоточенна, как будто она не могла поверить в реальность стольких погубленных самцов. Однако на ее лице был оттенок легкомыслия, а глаза смотрели с сочувствием, поскольку в их тусклом блеске было сожаление о растраченной страсти.
Из-за всего этого дневная смена воспринималась по-другому, и, поскольку солнце еще не зашло и мороз был вполне терпимым, несколько охранников сели в деревянный вагончик, помещенный между стальными ящиками. Это была не обычная платформа, посреди нее находилась полукруглая двухместная скамья, так что эсэсовцы, которые сидели на этом сиденье, держали ноги на двух покрытых снегом выступах. Они сжимали винтовки между ног, время от времени отряхивая снег с сапог, и тупо смотрели перед собой, как неудачливые охотники без фантазий. Так же сидели и те двое, которые остались в бараке, когда смена уехала в туннели, смотрели, как я перевязываю раненых, скорчившись на скамье недалеко от печки. Им, конечно, было скучно, но в любом случае было лучше сидеть у печки, в которой пылали гладкие брикеты, чем стоять восемь часов в туннелях на сквозняке, где ревут компрессоры и гремят взрывы. Раза два забегал поболтать капо, но и он потом ушел, а они продолжали смотреть из окна на сеть рельсов узкоколейки, покрывавших равнину и исчезавших в десятках туннелей. Только когда мощный взрыв неожиданно тряхнул барак, они вздрогнули и приподняли задницы, как будто засомневались, не из самолета ли, возможно, была эта бомба. Много раз завывала лагерная сирена. На раненых этим двоим смотреть не хотелось, но барак был маленьким, и я прямо перед ними забинтовывал флегмону или же руку парня, белого от пыли, как будто пришел с мельницы. На пальцах его правой руки недоставало суставов, но белая пыль настолько покрывала руку, что это не было заметно, пока я ее не промыл. Бедолага сказал, что точил сверло для компрессора, и держал руку подальше от себя, словно она не его. Он даже улыбался, потому что рука была замерзшей и не болела, и был благодарен этой ране за то, что она принесла ему тепло, которое сейчас его окружает. Дизентерийные больные сидели в углу, одурманенные от работы, голода и теплого воздуха. По их виду нельзя было понять, почему я освободил их от работы, разве что они время от времени насыщали воздух барака вонью из туалета.
Так бывало обычно. Когда же Петер вспылил из-за немца-инженера, жизнь на время несколько оживилась в нашей деревянной обители. Инженер был молодым блондином в кожаной куртке; он как вихрь ворвался в барак и встал, широко расставив ноги, перед больными, сидевшими на скамье. У одного была флегмона, у другого ступни напоминали два кочана капусты, третий, дизентерийный, был загажен экскрементами. А он орал, что они лодыри и симулянты и пусть быстро убираются вон. «Бегом вон!» — кричал. Они, конечно, смотрели не на него, а на меня, поскольку я был их санитар, и спокойно сидели. Тогда я сказал ему, что не возьму на себя ответственности и пусть он договаривается с капо Петером. И я взял бумажный бинт, присел на корточки возле больного, который с засученной штаниной сидел на скамье, и начал перевязывать флегмону. Инженер вспылил, хлопнул дверью и умчался, а мне на мгновение показалось, что я в горной хижине, окруженной снегом, и невидимые альпинисты поздравляют меня с отважным спасением из пропасти. Я сказал, что «не возьму на себя ответственности», как будто здесь кто-нибудь перед кем-то отвечал, если что-нибудь случалось с полузагубленными людьми. Но я воспользовался им, словом, которое всегда будет ценностью и с которым до конца дней вынуждены будут считаться тираны. И эсэсовцы тоже почувствовали перемену в обстановке; казалось, что в спокойной теплоте их лица распадаются, поскольку распалась на части сила, их питавшая. Когда же Петер вернулся и разозлился, они вытаращили на него глаза с явным одобрением. Петер кричал: «Er hat hier nicht verloren!»[29]Черные волосы спадали на его квадратный лоб, и поскольку он был коренаст, то переступал с ноги на ногу как медведь посреди барака. «Пусть придет сюда, когда я здесь, — крикнул он, — и мы покажем ему на дверь». То, что произошло в тот день, было настолько необычно, что казалось чуть ли не сновидением, хотя в бараке отчетливо слышались стоны раненого, потому что у него согрелась рука, на которой не хватало суставов. И мне показалось, что моя профессия санитара не такая уж бесполезная; во всяком случае до тех пор, пока мы в бараке.