Книга Видоискательница - Софья Купряшина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому и скованно, — I reply.
— Хи-хи! — сказал он и снова показал руками. — А что вас возбуждает?
— Да все. Это специфика русского человека.
— Вас возбуждает этот флаг?
— Нет.
— Why?
— Потому что он чистый.
Щас бы отринуть противоречия, забежать в буфет, схватить там коньяк с шоколадом и лечь в постель. Гогия, кацо… «Э-эх, — длинно присвистнул он сквозь дыру в зубах и сплюнул в нее гаврик, — где теи башмаки-и-и! Босявка ты, босявка…» Да-а-а… Самый смак потребувать себе сейчас дринка. Но косо смотрит Фриц Ферштейный, не дает спуску. Святой Йорген.
— А со своим полом у вас как?
Переводчица сильно вздрогнула.
— Да нормально. Бабы есть бабы, змеи подколодные, продажные флейтистки.
— А вы можете изменить любимому человеку?
— Если я не могу изменить его, то да. И вообще я его плохо помню, и вообще вопрос поставлен узко и плоско. Скажем, если он полярный экспедитор, что мне, разрядки не искать? Да и полигамность, да и многое другое говорит само за себя, что недоразумение как материал и как прием — сплошное недоразумение, потому что материал слит с приемом и равен ему. Но всею жизнию движет недоразумение. А если еще ширше, по Аристотелю — перипетия.
— А как у вас рождается сюжет?
— А как ему не родиться? Все время что-то сотрясается. Подерусь, бывало, встану, и энергия покупки пива сублимируется в описание. Или наоборот, иду чего-нибудь шмонать для жизни. Надеваю очки, чтобы не было видно правого глаза, ветер раскачивает, аки березу, голодное тело мое, а гляжу — какие четкие контуры! Небо светлеет. Украли помойные контейнеры и содержимое их разбросали по мостовым. Спешат в школы говорливые, хорошо одетые дети, и так захватительно перекладывать прожженный у костра рукав куртки в прожженность жизни. И представлять всяко. Будто я седая. И никогда не сплю на кровати. Я вижу человека, который спит в переходе в луже собственной крови, нежно зажав в руке крупный осколок бутылки. Он весь такой неприбранный, что похож на моего любимого. Мне хочется сказать: «Коленька, любенький мальчик, для чего ты тут залег? Ты что, в натуре, допился? Да ты лежи, лежи, я сейчас принесу все что надо». И опять же сбегать за пивом. Так во мне рождается все.
— А что для вас философия?
— Философия для меня, переиначивая Абрама Терца, — это умственная разновидность ветрености. Особенно когда нажрешься шоколада с коньяком и поговоришь с нормальным человеком. Придерживаюсь дуализма античного плана, а в религии приучена к монотеизму, однако верую в знаки Земли и Космуса. Знаю противоречивость. Тяготею гадать и сны разузнавать.
— А в горящую избу вы входите?
— Вы знаете, товарищ немец, у меня такое ощущение, что я выхожу из нее все время: вот так вот, как задержанный кадр: раз, раз, раз. И не то что облегчение, а горит все. Все горит! Огонь! Брысь отсюда, немчура! Пшел!
Несинхронный перевод меня утомил, и все корреспонденты поняли, что со мной шутки плохи, что меня вдруг замыкает и я ухожу из избы.
— Санэпидемка тута… Нечего, нечего.
Концы платка и рта опущены вниз. Высокая, худая и одновременно обрюзгшая. Зеленые тени, щеки болотного цвета, без конца отряхивает руки, будто от крови или потрохов.
— Нечего.
— А как же они выживают?
— А никак. Обрабатываются. Кому надо — тот выживет.
— А врачи?
— Врачи… — Недовольное жевание. — Делать им больше нечего, врачам. У врачей дела есть. Отовариться, конфеток, фрукты дают, надбавки, по кружке молока опять.
(Достает сверток журнально-газетного образца с черствыми кусками: желтый сыр, черный хлеб. Заботливо воссоединяет. Здесь же оказывается и жидкий чай в домашней чашке с рисунком «глухарь» и темными ободами предыдущих чаепитий. Она восстанавливает для себя еду в большом — больше даже эстетическом удовлетворении. Руки трудно и тщательно двигаются, дрожат, комбинируют.)
За сеткой копошение. Брезгливая кошка прядает ушами и отворачивается от обсосанного хлебного эллипса.
— Санэпидемка, конечно. — Она продолжает свой собственный старый разговор, быстро облизывая руки после неудачного кормления кошки. — Я вот их спрашиваю — что же вы? А они — что, мол? А Ванятка…
Так, в коридоре, где разговор уже оформляется геометрически, звучит эта однотонная речь, загораются и гаснут лампочки, покрашенные синим, хлопают двери лифтов и камер; она не прерывает разговора, не видит, что я ухожу; она давно уже ничего не видит и забыла, что импульсом ее оратории была я; теперь она обращается к кошке или к лампочке; и вся ее сила вкладывается в помешивание несладкого чая; грохот ложечки и даже смех — такой настигающий:
— А я что? — слышу я уже на улице. — Уж это как выйдет: если кто и помрет — пойдет в план, нет — опять премия. И мы не в обиде.
(Ложечка грохочет с силой турбины. Света не прибавляется.)
Совершенно ультрамариновые осколки вижу я — тусклые, непрозрачные осколки: пролито, разбито вчера густое пристанционное молоко. Уже зажгли на вышках огни, и розовые, и голубые лужи молока, в которых лежит картофель — земляной и темный, — сметанно мягки и нежны в сумерках. Пахнет дымом. Закатная гамма расчерчена по проводам, как по нотным линейкам; все в бархате отправного шипенья. Нелепое бумажное взгорье на сиреневом смелом асфальте — взгорье ли кремовой кальки — не знаю. Но знаете — лают собаки. Рельсы блестят и кусты затихают.
Машинист, похожий на седого Пастернака, но выполненный в холодных тонах — без песочной и изумрудной пастели, и другой машинист, робко спрашивающий у проводницы, как мы поедем, и если сначала прямо, то ведь к Москве-то подойдем задом.
— А то чем же, — отвечала проводница.
В купе на верхней полке про нее было написано грубо и вульгарно.
Накрошены бумажонки — бутафорский бисер; я знаю — они пошли с сумкой за водкой.
Мои стянутые от холода соски кольтами направлены на проходящего мимо купе гражданина.
Я села в трусах на полке, сказав:
— Дядь, есть закурить?
Он ответил, что кажется, и, вывернув шею, ушел. А я выбросилась из поезда на полном ходу.
Тем не менее меня спасли, но с тех пор началось что-то с головой. Что именно? Так, не стоит распространяться.
Я очень давно не ела. Если вы дадите мне этого хлебушка и нальете стакан водки, то я расскажу вам. Спасибо. Это шикарно. Я люблю рыбные фрикадельки. Вы подарите мне свой пиджак? А то совершенно не в чем ходить.
Я в поездах с полгода. Один раз просто (а-ах, славно!) пошла в туалет — была там тугая задвижка; стала биться — напрасно; проездила неделю в туалете — тогда только взломали — вещи мои украли, вот, с тех пор, да-с. Да, еще половинку.