Книга Погребальный поезд Хайле Селассие - Гай Давенпорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шпенглер замечает, что характерная особенность немцев — осознавать исторический момент, как раз когда он наступает. Именно так. Произносились ли слова истиннее? Сейчас, в октябре в воздухе разлито электрическое возбуждение, повсюду — какая-то сладость. Мы, как водится, — трезвый народ ученого склада, с нашими кнедлями, пивом и славной жирной кровяной колбасой, с нашими струнными ансамблями, которые даже в скромнейших деревеньках способны устраивать замечательные вечера музыки Брамса и Бетховена, с нашими несравненными школами и университетами, с нашей молодежью, такой сильной, здоровой и красивой. И все это — во имя цели, цели, цели, возможно величайшей из всего, что предпринималось с начала мира.
И где-то в этой сияющей осени, на извилистых дорогах, пылающих бронзовой и багряной листвой, везет нашего Вождя его гордый шофер-капрал. Он любит Германию и знает, что Германия любит его. Он останавливается поболтать с детишками, фермерами, заботливыми бабушками, заливающимися румянцем девицами, которых обязывает рожать крепких сыновей для Отечества.
Быть может, он остановился заглянуть к фрау Элсбет Ферстер-Ницше, чья страсть ко всему тевтонскому почти так же пламенна. Они сидят под осенними деревьями на прекрасном воздухе, с тарелочкой миндального печенья и бутылкой Selterwasser.[152]Знатная сестра промакивает глаза платком, вспоминая Фрица. Вождь сидит, удобно закинув ногу на ногу, — эту позу он позволяет себе только в присутствии друзей и равных. С женщинами обычно он робок (один проницательный писатель заметил, что жена его — трансцендентная идея Германии), но с сестрой Ницше он чувствует себя непринужденно.
Они ощущают, что дух Ницше — где-то рядом, и наперебой цитируют друг другу могучие афоризмы, которые фрау Ферстер-Ницше собрала в «Der Wille zur Macht».[153]Они знают эту работу наизусть. Те, кому посчастливилось наблюдать их вместе, утверждают, что голоса их сливаются в некую музыку. Благородные умы, благородные слова, благородные сердца! Однако эта идиллия для поэта, эта исторически важная для живописца жанровая сцена не просто возвышенна. Как и все цивилизованные люди, они обмениваются любезностями, и очаровательный смех Вождя напоминает веселые фразы из немецких народных танцев и сельских песен, которые переполненный радостью Бетховен не мог подавить даже в самых серьезных своих композициях.
Так не могли бы мы, донося сущность характера Вождя до детей и учащихся, постараться сохранить для них и волшебство этого осеннего дня, высочайшую серьезность беседы под деревьями, столь лирически прекрасными, да и саму живую человечность Вождя в момент, когда сестра Ницше пытается соблазнить его еще одним миндальным печеньицем?
(пер. М. Немцова)
Когда шахматная доска в кофейне казалась праздной уловкой, чтобы скоротать часы, когда выдыхалось очарование крепостных парапетов Кастелета, вдоль которых караулом вышагивали гвардейцы, боярышника и зеленоногих шотландских куропаток замка, когда слова артачились и не хотели ложиться на бумагу, книги отдавали затхлостью, а сплетенный воедино поток мысли завязывался узлами, мистер Чёрчъярд,[154]философ, брал коляску и ехал в Лес Троллей на долгую созерцательную прогулку.
Мужлан на козлах обычно лущил горох, извлекая стручки из шляпы.
— В Лес Троллей, — говорил мистер Чёрчъярд, натягивая потуже перчатки.
Балтийское небо с северогерманскими тучами.
Копенгаген громыхал перекатами бочек, визжал колесами тележек, ухал пакетботами: лютеранские духовые оркестры, лоточники с рыбой, лязг колоколов.
А бесстыжие пострелята орали ему вслед: Либо! Или! — и сестры грозили им пальцем: Смотри, повернется и цапнет!
Если день бывал удачным, в лесу его ждал тролль. Мистер Чёрчъярд знал, что тролль этот, странно-прекрасный, словно какой-нибудь гриб, — целиком и полностью плод его рассудка, рожденный перенапряжением, несварением или избытком желчи, возможно даже — первородным грехом, но все равно это был тролль.
У Сократа, этого честного человека, был свой даймон, почему ж у мистера Чёрчъярда не может оказаться своего тролля? Он выглядывал из листвы над головой философа. Прическа у него была датской: словно пух чертополоха, аккуратная и ровная, под горшок. Когда его звали, он не приходил. Нужно было сидеть на бревне и ждать.
Горным ясенем и буком густо заросли все прогалины между россыпями валунов, серебристых от лишайников и зеленых ото мха. Под ногами глубоко и пружинисто залегали вековые слои перегнившей листвы, сквозь которые иногда, от самой зари времени, пробивался дикий цветочек, скрученный и бесцветный. Мы желанны в лугах, где нам разостлан ковер, где можно щипать травку, если мы — коровы или полевые мыши, и где краски — желтые и голубые, точно у греческих поэтов и итальянских художников.
Однако, здесь, в лесу мы — чужаки. На другой стороне пролива, в Швеции, есть боры с усыпанными шишками высокими деревьями, с юлками. У природы свои порядки. Лес так же отличается от бора, как луг от болота. Тут живут совы и тролли. И еще философы.
В роще Платона с утра слышен лязг садовых ножниц и скрежет грабель по гравию. Эпикур говорил о необходимости и судьбе, наблюдая, как утрамбовывают его лужайку. Аристотель и Теофраст под зонтиками от солнца собирали цветочки в митиленских лугах. А еще был швед Линней, как он себя называл, — тот изучал природу в голландских садиках, и на него зевали жирные английские коты.
Тролль где-то здесь — вон листья шевелятся.
Если б тут был Николай Грюндтвиг[155]или брат мистера Чёрчъярда Питер, епископ, они бы пригласили тролля сплясать с ними веселый народный танец.
Это что там в папоротниках — нога с пальцами-закорючками? Где один тролль, там и два. У него должна быть жена. Иного природа не потерпит. Причем, молодая. Чего ради сомневаться в троллях, если даже бог все это время прячется?
Когда Амос беседовал с Богом — уж не с самим собой ли он говорил? Бог ведь скрывается в свете у всех на виду, и узреть мы его не можем.
Скрюченные пальчики среди листьев бука. Судьба должна опасть спелым яблоком. Ему не особенно хотелось увидеть тролля. Не стремился он в отчаянии и Бога узреть — если б даже мог. Теперь уже два раза он видел тролля. Его неповторимость — вот что важно. А дальше этого мысль уже не шла. Существовало чистое добро Бога, вообразимее некуда, и чистая чувственность Дона Джованни,[156]вообразимая при споспешестве плоти, и существовал чистый рассудок Сократа, который представить было легко, поскольку разум, этот тролльский ганглий, как и беспокойные яйца Дона Джованни, — дар Бога.