Книга Жизнь не здесь - Милан Кундера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так в одном стихотворении он писал, что посреди девичьего тела таятся маленькие тикающие часики.
В другом месте он изображал тело как обитель невидимых созданий.
А где-то он снова давал увлечь себя образом жерла и сам, превращаясь в детский шарик, долго падал в это жерло, пока наконец не претворялся в сплошное падение, падение, которое нескончаемо падает сквозь ее тело.
В другом его стихотворении две девичьи ноги, превратившись в две реки, слились воедино; и в этом едином потоке он воображал таинственную гору, названную вымышленным именем, звучавшим как библейское слово: гора Сейн.
Иные строки говорили о долгом блуждании велосипедиста (это слово казалось ему красивым, как сумрак), что устало едет вдоль широкого поля; поле — тело девушки, а два стога сена, в которых ему хочется отдохнуть, ее груди.
Как восхитительно было блуждать по женскому телу, телу непознанному, невиданному, нереальному, по телу без запаха, без сыпи, без мелких изъянов и болезней, по телу пригрезившемуся, по телу — игровой площадке сновидений!
Как прелестно было говорить о груди и о лоне женщины тоном, каким рассказывают детям сказки; да, Яромил жил в стране нежности, а это страна искусственного детства. Мы говорим искусственного, постольку настоящее детство вовсе не рай и даже не очень нежное.
Нежность рождается в минуту, когда человек выплюнут на порог зрелости и в тоске осознает преимущества детства, которых ребенком не понимал.
Нежность — это бегство от возраста зрелости.
Нежность — это попытка сотворить искусственное пространство, в котором действует условие, что с другим человеком мы будем обращаться как с ребенком.
Нежность — это и страх перед физическими последствиями любви; это и попытка унести любовь из царства зрелости (в котором она принудительна, коварна, обременена ответственностью и плотью) и считать женщину ребенком.
Потихоньку стучит сердце ее языка, писал он в одном стихотворении. Ему казалось, что ее язык, мизинец, грудь, пупок — самостоятельные создания, которые переговариваются друг с другом неслышными голосами; ему казалось, что девичье тело состоит из тысячи созданий и что любить ее тело значит слушать эти создания и слышать, как ее обе груди переговариваются на таинственном языке.
Воспоминания терзали ее. Но однажды, снова долго вглядываясь в прошлое, она увидала там гектар рая, в котором жила с Яромилом-младенцем, и вынуждена была оговориться; нет, неправда, что Яромил все только отнимал у нее; напротив, он дал ей больше, чем кто-либо и когда-либо. Он дал ей целый кусок жизни, не загаженный ложью. Никакая еврейка из концлагеря не может прийти к ней и сказать, что под тем счастьем скрывались лишь притворство и ничтожность. Гектар рая — это была ее единственная правда.
И прошлое (она словно вертела калейдоскоп) уже снова выглядело иначе: Яромил никогда не отнимал у нее ничего ценного, он лишь сорвал позолоченную маску с того, что было всего-навсего ложью и фальшью. Он еще не родился, а уже помог ей открыть, что супруг не любит ее, а тринадцатью годами позже спас ее от сумасбродной авантюры, которая не принесла бы ей ничего, кроме нового горя.
Она думала, что совместный опыт детства Яромила связывает их обоих обязательством и святым договором. Однако чем дальше, тем чаще убеждалась, что сын предает их договор. Обращаясь к нему, она замечала, что сын не слушает ее и голова его забита мыслями, скрытыми от нее. Она обнаружила, что он стесняется ее, что начинает оберегать свои мелкие тайны, плотские и духовные, и прячется под покровом, сквозь который она ничего не может прозреть.
Это причиняло ей боль и раздражало. Разве в том святом договоре, который они вместе составили, когда он был маленьким, не было указано, что он всегда будет жить с ней, не таясь и не стесняясь?
Она мечтала, чтобы правда, которой они тогда оба жили, никогда не кончалась… Как и во времена его детства, она каждое утро определяла, что ему надеть, и выбранным ею бельем целый день как бы присутствовала под его костюмом. А почувствовав, что это ему неприятно, мстила тем, что нарочито бранила его за малейшую нечистоплотность в белье. Она с удовольствием надолго оставалась в комнате, где он переодевался, дабы наказать его за дерзкую стыдливость.
«Яромил, поди покажись, — подозвала она его однажды к своим гостям. — Господи, на кого ты похож!» — ужаснулась она вслух, увидев старательно взлохмаченные волосы сына. Она принесла гребень и, не прерывая болтовни с гостями, притянула его голову к себе и стала причесывать. И большой поэт, одаренный дьявольской фантазией и похожий на Рильке, сидел красный и злой, позволяя причесывать свои волосы; единственное, на что он осмелился, это на жесткую усмешку (отрепетированную долгими годами), которую он заставил застыть на своем лице.
Мамочка чуть отошла, дабы оценить свое парикмахерское искусство, и потом обратилась к гостям: «Господи, вы можете мне объяснить, почему мой ребенок строит такие гримасы?»
И Яромил поклялся себе, что всегда будет с теми, кто хочет коренным образом изменить мир.
Он пришел к ним в то время, когда дискуссия была уже в самом разгаре; спорили о том, что такое прогресс и существует ли он вообще. Он осмотрелся вокруг и убедился, что кружок молодых марксистов, куда позвал его школьный товарищ, состоит из тех же обычных пражских гимназистов. Хотя внимание здесь не ослабевало дольше, чем при дебатах в его классе, которые пыталась организовать учительница чешского, однако и тут не обошлось без нарушителей дисциплины; один из них, держа в руке стебель лилии, все время нюхал ее и тем смешил остальных, так что маленький чернявый парень, хозяин квартиры, где они собрались, вынужден был в конце концов цветок у него отобрать.
Потом Яромил навострил слух: один из участников стал утверждать, что в искусстве говорить о прогрессе нельзя; ведь нельзя сказать, что Шекспир был хуже нынешних драматургов. Яромилу страшно хотелось вмешаться в спор, но ему трудно было заговорить в кругу малознакомых людей; он опасался, что все обратят внимание на его покрасневшее лицо и на неуверенно жестикулирующие руки. И все-таки он знал, что слиться с этим маленьким собранием, а он так хотел этого, можно будет, только если он скажет свое слово.
Чтобы придать себе смелости, он вспомнил художника, его безусловный авторитет, никогда не вызывавший у него сомнения, и снова внушил себе, что он его друг и ученик.
Все это приободрило его настолько, что он отважился вмешаться в спор и повторил идеи, которые слышал, посещая мастерскую художника. Что он пользовался заимствованными мыслями, было далеко не так очевидно, как то, что говорил не своим голосом. Да он и сам был немало ошеломлен, что голос, которым он вещает, точь-в-точь похож на голос художника и что этот голос увлекает за собой и его руки, начинающие выписывать в воздухе жесты художника.
Он сказал им, что в искусстве прогресс неизбежен: модернистские направления означают кардинальный поворот во всем тысячелетнем развитии; наконец, они освободили искусство от обязанности пропагандировать политические и философские воззрения и имитировать реальность, так что можно было бы даже сказать, что только с них начинается подлинная история искусства.