Книга Приключения Оги Марча - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много мелких уколов равны сильному удару, говорил он, называя это своим методом; он особенно гордился умением пользоваться средствами, предоставляемыми нашим временем, чтобы ни в чем не уступать здоровым людям. А ведь в иную пору сидел бы себе дома и целиком зависел от матери или побирался у церкви, что в лучшем случае напоминает о смерти, а в худшем — о несчастьях, ждущих тебя, перед тем как обратишься в прах. Вот, например, сейчас неприятности, происходящие с калекой Гефестом, изобретавшим оригинальные механизмы, практически исключены — обычному человеку нет необходимости преодолевать препятствия при помощи рычагов, цепей и прочих приспособлений. Таким образом, именно человеческий прогресс позволил Эйнхорну сделать так много, ведь весь мир охватила страсть к усовершенствованиям; он не больше других зависел от разных машин, технических устройств, открывающихся дверей, коммунальных услут и, следовательно, освобождался от небольших усилий, не дающих забывать об основном, посланном ему испытании. Если вы застанете Эйнхорна в серьезном расположении духа, когда его полное большеносое лицо Бурбонов отражает задумчивость, он даст вам оценку механистического века, его сильных и слабых сторон, и свяжет все с историей инвалидов — расскажет о жестокости спартанцев, о том, что Эдип хромал, да и сами боги часто обладали разными увечьями: Моисей заикался, у Дмитрия Колдуна была усохшая рука, у Цезаря и Магомета — эпилепсия, лорд Нельсон ходил с приколотым рукавом, — и особенно машинного века с его явными преимуществами; я как солдат получал наставления от знающего военачальника, которому захотелось поделиться опытом.
Я был прирожденный слушатель, и Эйнхорн — при его учтивости, образованности, красноречии, любви к эффектам — не мог не произвести на меня впечатления. Он не был похож на Бабулю, поучавшую нас с высоты своих семидесяти пяти лет. Ему хотелось, чтобы речь текла легко и плавно и все восхищались его красноречием. Отеческого тона он не принимал. Мне никогда не приходило в голову считать себя членом семьи. Шанса, что положение может измениться и ко мне начнут относиться как к Артуру, их единственному сыну, практически не было, и меня выставляли за дверь всякий раз, когда обсуждались семейные дела. Для пущей уверенности, что мне в голову не западут подобные завиральные идеи, Эйнхорн время от времени расспрашивал меня о семье, словно и без того не знал всего от Коблина, Крейндла, Клема и Джимми. Этим он мудро ставил меня на место. Если Бабуля надеялась, что мы, Саймон и я, понравимся богачу и он устроит нашу судьбу, то Эйнхорн думал иначе. Я не должен был рассчитывать, что его расположение и наша тесная, интимная связь могут привести к появлению в завещании моего имени. Любой на моем месте вынужден был бы оказывать ему интимные услуги. Иногда меня сердило, что он и миссис Эйнхорн подчеркивают мое зависимое положение. Но возможно, они поступали правильно, а наша старушенция заронила нам ложную мысль, хотя, по сути, я никогда в нее особенно не верил. Однако, высказанная вслух, она будоражила мое воображение. Эйнхорн и его жена эгоистичны, но недоброжелательными их не назовешь. Нужно признать по справедливости, и обычно мне это удавалось: они словно два человека, получающих удовольствие от завтрака на траве и не приглашающих вас к ним присоединиться. Если вы не умираете от желания съесть сандвич, картина даже может показаться вам идиллической — аромат горчицы, нарезанный пирог, очищенные от скорлупы яйца, огурцы. Но Эйнхорн был эгоистом; его нос находился в постоянной работе, все вынюхивал, все чуял — иногда он гневался, иногда бесцеремонно поглядывал, нет ли свидетелей, но не смущался и в их присутствии.
Вряд ли я считал бы себя отдаленным наследником старого председателя, даже если бы не подчеркивали мою чужеродность, обсуждая вопросы наследования.
Эйнхорны по необходимости утопали в проблемах страхования, собственности, тяжб, юридических ошибок, неудачного сотрудничества, нарушенных обязательств и оспоренных завещаний. Об этом говорилось, когда собирался клуб знатоков, состоящий из солидных друзей семьи, о социальном положении которых можно было догадаться по дорогим кольцам, сигарам, носкам, панамам; они, в свою очередь, классифицировались по степени удачи и мудрости, по происхождению и качествам характера, власти над женами, женщинами, сыновьями, дочерьми или, напротив, мягкотелости, по физическим недостаткам; по тем ролям, которые играют в комедиях, трагедиях, сексуальных фарсах; по тому, оказывали они давление на людей или испытывали его сами, управляли событиями или были игрушкой в руках судьбы; по способности жульничать, организовать выгодное банкротство, по умению зажигать людей, по жизненным перспективам, по своей удаленности от смерти. Учитывались и заслуги: кто из пятидесятилетних был хорошим мальчиком, способным на жертву, дружбу, участие, решимость, требование разумных процентов, кто мог пожертвовать деньги на благотворительность, будучи не в состоянии написать свою фамилию, поддерживать синагогу, опекать польских родственников. Известно было о каждом: у Эйнхорна все отмечалось. Да и вообще все обо всем знали. Хорошая и плохая информация распространялась быстро. Разговоры на скамейках или за картами в пристройке к офису велись преимущественно о делах: управлении доходами, погашении долга в рассрочку, завещаниях — и практически ни о чем другом. Резким контрастом были разговоры о Лабрадоре, высоте Анд, о застрявшем в трещине глубоко под водой корнуолльском шахтере. На стенах висели постеры с изображениями людей, оказавшихся в огненной западне, или хозяек, на глазах которых рушатся полки в кладовых, где крысы подгрызли балки. Все это напоминало, что нельзя снимать с повестки дня вопрос о наследовании. Любил ли меня старый председатель? Миссис Эйнхорн была доброй женщиной, но иногда смотрела на меня, словно Сара на сына Агари. Хотя здесь отсутствовал повод для беспокойства. Абсолютно. Я не был родственником, а старик тоже лелеял династические идеи. Да я и сам не стремился пролезть в наследнички и отхватить часть того, что причиталось ее элегантному и образованному сыну Артуру. Председатель, конечно, мне симпатизировал, хлопал по плечу, давал чаевые и тут же забывал о моем существовании.
Он и Эйнхорн представляли загадку для Тилли. Ее короткая стрижка «под фараона» украшала головку, щедро наделенную только физически: она и представить не могла, о чем они думают, особенно муж — такой услужливый, работоспособный, переменчивый. Она повиновалась ему словно высшему существу и выполняла поручения, как все мы. Он посылал ее в ратушу за сведениями из архива или в патентное бюро; писал для нее памятные записки, поскольку она никогда не могла объяснить, что ему требуется, и в ответ приносила информацию, написанную служащим. Задумав что-то важное, Эйнхорн отправлял жену на весь день к двоюродной сестре на трамвае в южную часть города, чтобы не мешала. Ему хотелось доставить ей удовольствие и одновременно избавиться от ее присутствия, и, как ни странно, она это знала.
Теперь представьте, что вы находитесь в доме Эйнхорна во время ленча. Миссис Эйнхорн не любит возиться на кухне и предпочитает готовые или простые блюда — деликатесы, консервированную лососину с луком и уксусом, гамбургеры и жареную картошку. И эти гамбургеры не тощие котлеты с добавлением кукурузной муки из мест общественного питания, а большие куски мяса, напичканные чесноком, с румяной корочкой. Приправой служат хрен и соус чили — с ними такую еду легче проглотить. Так питались в доме, и это было столь же привычно, как домашние запахи или мебель, и если случайный гость заглядывал на огонек, то ел то же самое и не смел выражать недовольство. Председатель, Эйнхорн и Дингбат, не задавая лишних вопросов, ели много, обычно запивая еду чаем или кока-колой. Потом Эйнхорн принимал ложку байсодола[68]и выпивал стакан «Уокешо»[69]от метеоризма. Над этой слабостью он подшучивал, но никогда не забывал таким образом застраховаться и вообще внимательно следил за происходящими в своем организме процессами — чтобы язык не был обложен и все остальное тоже работало как часы. Порой он вел себя словно собственный врач и тогда был очень серьезен. Он любил повторять, что для врачей он роковой пациент, особенно для тех, кто не оставлял ему надежды.