Книга Спиридион - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моим исповеданием веры сделались страстная тяга к Божеству и надежда на него, нерушимое чувство справедливости, величайшее почтение ко всем религиозным доктринам и всем философским учениям, любовь к добру и потребность в истине. Быть может, мне следовало прекратить поиски и жить спокойно, сочетая эти добрые чувства с великим смирением; однако именно этот покой, пожалуй, и недоступен для католика, именно в этом история личности отличается самым решительным образом от истории поколений. Течение времени преобразует природу человеческого ума. Отцы избавляются от своих заблуждений постепенно, неспешно, и тем не менее детям своим они сообщают понятия куда более ясные, чем те, какие имелись у них самих: ведь сами они до конца своих дней оставались скованы привычкой и привязаны к прошлому потребностями ума, порожденными этим прошлым, тогда как дети их, рождающиеся с другими потребностями, быстро приобретают другие привычки, которые на закате жизни этого нового поколения не мешают ему, однако, впитать зачатки новых идей, – тех самых, что будут вполне усвоены лишь следующим, третьим поколением. Таким образом, прошлое, настоящее и будущее присутствуют в жизни человека в разной мере. Если настоящее человека сформировано его прошлым – прошлыми трудами и прошлой мудростью, то будущее можно уподобить семени; возможно, оно даст плод, но человеку этому, как бы гениален и добродетелен он ни был, не удастся его отведать. Люди никогда не умели познать вечную истину сполна и всегда лишь смутно предчувствовали ее; поэтому они оставались христианами или, по крайней мере, считали себя таковыми, хотя на их глазах христианство меняло свой облик, переходя от учения апостола Павла к учению Блаженного Августина, от проповедей святого Бернарда Клервоского – к проповедям Боссюэ. Все дело в том, что эти перемены осуществлялись в течение долгих веков, отдельный же человек не смог бы ни пережить, ни совершить подобные перевороты, не лишившись рассудка или, по крайней мере, не свернув с того пути, какой был заповедан ему от века и каким он шествовал до тех пор, пока судьбу его вершили труд и воля.
Положение мое было самое ужасное! Рожденный в восемнадцатом столетии, я получил воспитание католическое и вполне средневековое; в двадцать пять лет я знал об античности немногим больше, чем монах одиннадцатого века. И вот из этого-то мрака я внезапно вознамерился прозреть и будущее, и прошлое. Я говорю о будущем потому, что, отброшенный собственным невежеством на шесть сотен лет назад, я воспринимал все случившееся за это время с изумлением; события и идеи, для других людей давно ушедшие в прошлое, представали передо мной во всем блеске новизны. Я находился в положении слепого, который, внезапно прозрев в полдень, пожелал бы еще до вечера составить представление о восходе и закате солнца. Разумеется, он имел бы право отнести оба эти зрелища к будущему, хотя в прошлой жизни солнце многократно всходило и садилось перед его незрячими глазами. Так и католик, стоит ему отворить свой ум свету истины, либо закрывает глаза от этого слепящего сияния, либо оступается и падает в бездну. Католик ничем не связан с историей человечества и сам не способен ничто связать с христианством. Он мнит, что начало и конец рода человеческого заключены в нем самом. Именно ради него была создана земля; именно ради него бесчисленные поколения мелькали на земле, словно бесплотные тени, и, отмеченные печатью проклятия, погружались в вечную тьму, дабы ужасная их участь служила примером и назиданием ему, католику; именно ради него Господь сошел на землю в человеческом облике. Именно ради славы и спасения католика адские пропасти беспрестанно наполняются жертвами, дабы верховный судия мог сравнивать грешников с праведниками, а католик, вознесшийся на небо, наслаждался там вечными стонами и сетованиями тех, кого он не сумел покорить своей власти при жизни: по этой-то причине католик и не находит себе в истории рода человеческого ни отцов, ни братьев. Он не питает сыновнего уважения и священной признательности ни к одному из великих людей, живших до него, исключая древних иудеев. Столетия, когда католицизм еще не появился на свет, в счет не идут; те, кто выступал против католицизма, осуждены на проклятие; те, кто решится с ним покончить, приблизят конец света, ибо в роковой день, когда римская церковь падет под ударами своих противников, с нею вместе повергнется в прах и весь мир.
Если же католик утрачивает свое слепое почтение к католической церкви, куда ему податься, где искать спасение? До тех пор пока он сохранит веру в откровение, прибежищем ему будет христианство, но если и откровение изменит, ему не останется ничего другого, кроме как плыть по океану времен, подобно суденышку, лишившемуся и руля, и компаса; ведь он не привык считать мир своим отечеством, а людей – своими братьями. Он всегда обитал на скалистом острове, куда не было доступа посторонним, никогда не вступал в сношения с окружающими. На мир он смотрел лишь как на возможную добычу католических миссионеров, на людей, чуждых его вере, – как на бессловесных и бездушных тварей, которых он один способен приобщить к цивилизации. В какую землю отправится он искать тайну небесного происхождения, у какого народа будет испрашивать наставлений человеческой мудрости? Он будет приставать к разным берегам, но не сумеет истолковать следы, которые там увидит. Письмена, запечатлевшие плоды человеческой науки, суть начертания, ему непонятные, как непонятна ему история сотворения мира. Вне римской церкви нет для него спасения, вне Священного Писания нет для него науки. Итак, для католика середины не существует: он обречен либо оставаться католиком, либо стать неверующим. Единственная истинная религия для него – та, какую исповедует он сам; разочаровавшись в ней, он разочаровывается и во всех остальных.
Именно к этому пришел в конце концов я, и к этому же пришел мой век. Разница между нами, однако, заключалась в том, что век мой пришел к этому постепенно, по воле Провидения, и нынешнее его положение нисколько его не тревожило: век не верил, но неверие его было исполнено безразличия. Утратив вкус к вере отцов, он наслаждался философической беспечностью, по всей вероятности, потому, что предчувствовал: Провидение не позволит семени жизни, дремлющему в его лоне, погибнуть от зимней стужи. Иное дело я, изверившийся христианин, я, вчерашний католик, пожелавший разом преодолеть ту дистанцию, какая отделяла меня от моих современников: радость победы, кружившая мне голову, была недалека от отчаяния и безумия.
Кто опишет страдания души, которая привыкла исполнять веления католической доктрины – терпеливо выверенной, безмерно пунктуальной, продуманной до мелочей – и вдруг очутилась в водовороте разнородных учений, ни одно из которых не унаследовало от католицизма ни его слепой веры, ни его наивного энтузиазма? Кто поймет, какая одуряющая скука дурманила мой ум в церкви после захода солнца, когда, преклонив колени, я вынужден был часы напролет слушать заунывное пение моих братьев, которое более не имело для меня ни смысла, ни очарования? Прежде, в пору, когда меня снедал религиозный жар, часы эти казались мне слишком коротки, теперь же они тянулись медленно, как века. Напрасно пытался я машинально произносить слова молитв, занимая мозг спекуляциями высшего порядка; ум работал, но сердце молчало. Молитва удивительна тем, что трогает самые возвышенные струны души, пробуждает самые человеческие оттенки чувства. Христианская же молитва отличается от всех прочих тем, что приводит в действие разом и духовные, и умственные силы человека. Ни в какой другой религии человек не чувствует себя стоящим так близко к своему Богу; ни в какой другой Бог не предстает исполненным такой безграничной отеческой любви и такого великого терпения, таким человечным, таким доступным и таким нежным. Аскетическая книга «Подражание Иисусу Христу» есть не что иное, как восхитительное рассуждение о дружбе – странной, неизъяснимой дружбе, не имеющей подобия в других религиях; узы этой тесной, доверительной, предупредительной, братской дружбы связывают Господа Иисуса Христа и благочестивого христианина. Разве может человек, познавший эту любовь, променять ее на привязанность к какому-либо земному существу? разве может земной ум удовлетворить в одно и то же время и в одной и той же степени все потребности сердца? Христианская доктрина смиряет все пылкие тревоги ума, говоря своему адепту: «Тебе нет нужды быть великим: люби и будь смирен; люби Христа, потому что он был смирен и кроток». Если же сердце, до краев наполненное любовью, готово излить ее на людей из плоти и крови, доктрина останавливает христианина, говоря ему: «Помни, что ты велик и не можешь любить никого, кроме Христа, ибо он один истинно велик и совершенен». Доктрина эта не стремится закалить плоть человека, сделав ее нечувствительной к боли; она расслабляет ее ради того, чтобы укрепить, она заставляет человека познавать наслаждение в муках. Эпикурейство учит человека обретать покой ценой умеренности; христианство учит находить радость ценою слез; разум стоика сносит пытку; энтузиазм христианина ищет мучений. Итак, философский камень христианства – это развитие умственной силы посредством изощрения нравственного чувства, молитва же есть неиссякаемый источник, в котором обе эти силы смешиваются и обретают новую жизнь.