Книга Страх - Олег Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, кстати о пешках. Читатель не любит — опять-таки дурной тон, но в другом смысле, — когда герой-любовник меняет принцесс на фрейлин: куда только девается тут его демократизм! Но порой — признаюсь — я подумывал и об этом. Одна нежная девочка, умница и милашка, чуть было не заняла меня — особенно тем, как умела тихонько вскрикивать, когда мне случалось ей сделать приятно. Но я отдал себе строгий отчет, сделал смотр своим чувствам и, убедившись, что из одной нежности выйдет лишь глупый фарс, отправил ее в отставку. Что ж, вот и еще одна лошадка, правда, шатенка, что снова идет вразрез с логикой масти… виноват, фигур. Но о колоде плутов (цитирую: Грин) я и не заикался, а таро тогда просто не знал.
Скажу еще: как легко достается нам то, к чему мы мало стремимся. Я пользовался успехом у женщин — давно и прочно, и привык к этому. Так прочно, как мой приятель Штейн привык к отказам. Но строил я на этом свой расчет лишь потому, что не видел резона поступать иначе: мне даже кажется, будь они вовсе равнодушны ко мне, меня бы это не тронуло и не задело, я бы тоже был равнодушен к ним, а это-то прельщало их больше всего. Древний и дурной парадокс! Между тем дело порой доходило до драм (снова театр, сцена), но во мне ничего не менялось, и я не видел вообще, что бы такое могло изменить мой склад чувств. Как и всегда, я был один. Это, кстати, так же касалось моих приятелей, как и родительских знакомых. Я не любил и не люблю гостей, а что касается дружбы, то к ней, боюсь, вообще не способен (Штейн тоже давно перестал у меня бывать). Остались лишь ночные незнакомки. Бедные девочки! Хрестоматийный Печорин, и тот возбуждал их — тем паче хладный любезник вроде меня. Я им всем благодарен — разумеется, на свой лад. Быть может, в конечном счете они не зря тратили на меня свой пыл. Ведь были же и минуты покоя, и настоящей страсти, и тот изгиб тел, в котором человечество обретает свой смысл. Я еще мог спастись. Кто знает! Зеленый мир мне мерещился часто после встречи в подъезде, он значил многое на чаше моих весов. Но я порой смигивал в транспорте, не желая видеть его трупный свет, а значит, все-таки хотел жить. Подружки менялись одна за другой. Их тепло было нужно мне — вот в чем я тогда себе не сознался. Но я пользовался им как мог. Теперь поздно, но все равно: спасибо им. Это, конечно, их не утешит — как и мой привет через океан. И все-таки шлю его. Спасибо!
И снова о Тоне: ни одной мысли из разряда расхожих я не позволил себе тогда. Может быть, это и нужно ставить себе в упрёк? Так ли уж, право, сложны в самом деле перипетии чувств, пусть самых давних, трудных, чтоб заблудиться в их скользком тумане? И почему всегда — да, всегда! — нужно только молчать? Почему нельзя просто спросить? Клянусь, я был бы непрочь узнать ответ. Но тогда даже и это меня не прельщало.
Весной матери стало легче. Она просила навестить деда, и я — уже без всякой охоты, кое-как — собрал вещи. Ни о каком Ч*** я больше не мечтал. Его старая книжка, пожалуй, была мне теперь нужней, чем он сам. Но она осталась под диваном в деревне. И потому я лишь сложил белье, носки и щетки в свой видавший виды, весь в шрамах, чемодан и затянул ремни. Дядя Борис был прав: ни в поездах, ни в самолетах никто никогда не щадит наш багаж.
Весна снова была холодной. Я прилетел в марте, и уже был апрель, но снег еще кое-где не сошел, а порой и падал вместе с дождем — для Киева вещь несносная. Предместья тряслись за урожай. Ходил слух, что где-то в Жулянах после жаркого (некстати) дня поморозило завязи. Я съездил в деревню и опять поселился у Иры. Отпуск — десять дней — давал повод для моей праздности. Я не замедлил пустить ее в ход. Интересы мои сосредоточились невольно на табаке и книгах. Курил я, впрочем, мало, но «букинисты» и книжные лавки навещал каждый день, тем паче, что разница в ценах после столицы была очень заметна. По сравнению с прошлым годом город, казалось, дремал. Нынешний — год-перевертыш — еще ничем не дал себя знать, хотя оставались месяцы до событий, изменивших все. Впрочем, к политике я вовсе был равнодушен.
Не могу сказать, однако, чтобы я был и страстный библиофил. Мой книжный шкаф — теперь, на горе, предмет забот Люка — украшался мною время от времени редкими изданиями, хотя я всегда мог пройти мимо пышного раритета, если только сам автор был безразличен мне. Наш век вообще мало занимал меня. Кулисы старой литературы были мне интересны — как, приблизительно, киевские дворы, но не больше. И все же неожиданно для себя я вдруг оказался занят библиографической находкой, к тому же вовсе не древней, хотя и странной. Произошло это так.
Я избегал Верхнего Города (воздержусь от объяснений). Однако Подол по-прежнему был мне мил. Накануне, в тихоньком магазинчике неподалеку от биржи и в самом конце бывшей Александровской улицы (в разные времена она называлась по-разному, а теперь, кажется, посвящена кому-то из Сагайдачных), мною был куплен за бесценок небольшой том. Я случайно открыл его, как того и требует жанр находок, роясь средь книг, не удостоившихся витрины. Рваная суперобложка, должно быть, сыграла тут роковую роль. Это был труд одного крупного филолога середины века — Я.Г., — отлично известного в гуманитарных кругах, давно покойного. Мое мнение о нем, впрочем, было не совсем лестно. Его труды, на мой взгляд, выдают мыслителя прихотливого, возможно, капризного и склонного к фобиям, хоть он умел порой быть обаятелен на свой лад. Меж «Эвелиной де Вальероль» Нестора Кукольника и рассказами графа Салиаса (все это в очень ветхом виде) я нашел «Смерть Эмпедокла» в его переводе: in 8°, Academia, 1931. Книга праздновала юбилей. Крошечный тираж сам по себе еще, конечно, не делал ее раритетом. Мне завернули том в фирменный лист (вензель из грубо стилизованных каштанов), и, довольный покупкой и малой тратой, я поспешил домой. Об Эмпедокле я знал из курса философии, что он мнил себя богом и бросился в Этну с целью скрыть от людей свою жалкую смертность. До метро шел трамвай — стороной от костела. Оловянный Днепр влажно дышал в открытое окно. Вагон трясло, читать было лень. Только дома я обнаружил особенность купленной мной книги и особую ее цену: все дело было в надписях на полях.
Я не люблю, кстати сказать, такие надписи. Чужие мысли вслух отвлекают внимание, к тому же средь них, как правило, мало дельных. Но тут была правка карандашом, редакция слов и строк с выпиской снизу нужных мест по-немецки. Я тотчас вспомнил, что Я.Г. родился в Киеве. Возможность стать обладателем авторского экземпляра, вдобавок с иной, еще неизвестной редакцией перевода, взволновала меня. Была и другая причина для волнений. Немецкий романтизм — не мой конек, я предпочитаю англосаксов. Эта мелкая неточность вдруг насторожила меня. Я заподозрил тут след той вязи, что любит судьба, и которую я не терплю — по известным причинам. Греческая мистерия в германской маске явно стремилась стать киевской филологией (опасное поползновение!), и, пожалуй, желанием выяснить, не ошибся ли я в этом, можно кое-что объяснить в дальнейших моих шагах — больше, по крайней мере, чем любопытством профессионала. Вечер я посвятил «Эмпедоклу». Смысл правок слегка успокоил меня.
Мне представилась полемика, а не саморедакция, как я вообразил сперва. Правда, в этом случае приходилось считать, что кто-то еще, кроме Я.Г., в эти смутные годы так знал Гёльдерлина, что свое несогласие с переводом подкрепил цитатами спорных мест и предлагал свои варианты (часто удачные, как я видел). Почерк — четкий и мелкий, явно писательский — ничего не мог сказать мне: руки Я.Г. я не знал. Наконец я захлопнул книгу, погасил свет, а к вечеру следующего дня (с утра меня отвлекли домашние заботы) вновь был на перроне станции «Днепр», откуда нужно было пересесть в трамвай. Я хотел кое о чем расспросить служащих «букиниста».