Книга Романчик. Некоторые подробности мелкой скрипичной техники - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вошли в дом, а недовольный Митя остался. Даже спиной я чувствовал: сейчас он станет честить и чихвостить старуху, потом, не давая ей говорить, затараторит о своих приключениях в Италии. Про то, как запросто и никого не спрашивая валялся он на площади святого Петра, среди обалдевших от пива, поросших дремучей глупостью по самую переносицу битников и их «голосистых» (то есть, как утверждал Митя, голых по пояс) подруг.
Однако чем выше поднимались мы по лестнице купеческого дома, тем слабей хотелось думать про Митю и его дурацкие байки. А хотелось, удобно устроив за спиной скрипку Витачека, поглубже, как говорил Авик, «внедриться» в новую действительность.
Тут, сорвавшись со второго этажа, подобно тюлевой занавеске, обволокла нас необыкновенная музыка. Верней, необыкновенной была не сама музыка, а инструменты, на которых она исполнялась. К тому времени я поиграл во многих оркестрах, а таких инструментов не слыхал. Звук их был близок к звуку потаенной и редко озвучиваемой вслух трепотни сознания. Последняя, слаболетучая, уже опадающая проза лета была в их звуке!
Я дернул Экклезиастэса за рукав.
– Это ансамбль «Бузуки». На бузуках они и играют, – стараясь говорить без скрипа, ответил на немой вопрос назвавшийся Экклезиастэсом. – Бузуки – греческий народный инструмент, – добавил он с гордостью.
Вскоре, однако, и тон Экклезиастэса, и повадка его изменились.
Но прежде, чем заметить это – я увидел те самые бузуки, которые и производили защемленно-курлычущие, манящие чем-то запредельным и как раз этим похожие на прозу сознания звуки.
Выглядела отдельно взятая бузука, как заурядная домра. Правда шейка у нее была едва ли не метровой длины. Кроме того, кузова бузук были до темноты залиты мебельным лаком, а на верхних деках красовались зелено-перламутровые растительные инкрустации.
Как раз к моменту нашего вступления в залу второго этажа ансамбль бузук смолк. Правда, вскоре, стронутые с места толстеньким, но щеголеватым дирижером бузуки опять понеслись и запрыгали куда-то выше, вверх: по каменным ступеням, по улице Микиса Теодоракиса, к стенам монастырей и акрополей, к тайным пристанищам любви, мольбы и крика.
– Перед Теодоракисом был Манцарос, – сказал через пару минут догадливый Экклезиастэс. – Его музыка – наш гимн. А потом будет Евангелатос – лучший греческий композитор!
В это время из боковых дверей выскользнуло несколько певиц, а может и танцовщиц, в синих бархатных платьях с блестками. Танцовщицы они или певицы, понять сразу было нельзя. Потому что они не пели и не танцевали, а ласково кланялись и приближались к нам тихим переступом.
Здесь взбодрился как-то сумрачно и надолго замолкший Авик.
– А, это кстати! – Он медленно повертел в воздухе рукой, словно хотел выкрутить из патрона электрическую лампочку. – Сюда, сюда, красавицы…
Однако греческие красавицы на Авика внимания тратить не стали. Они дружно двинулись к худому, как палка, видимо, не раз и не два осмеянному из-за своих сандалий на босу ногу и от такой осмеянности очень гордому Экклезиастэсу. Враз замелькали вокруг серого хитона и торчащей из него головы синие рукава гречанок. Потом рукава рассыпались по залу. Гречанки метались по замкнутому пространству совершенно бесшумно, наверное, чтобы не мешать речам Экклезиастэса, вновь затрещавшим поверх хитона сухими искорками.
– Суета сует и всяческая суета, – сообщил скрипуче-ласковый обладатель сандалий. – Все суета и суетой останется. И вы, и ваши девки, и города, и галеры в морях, и велосипеды в московских прихожих. Это говорю вам я, проповедовавший в собраниях Алма-Аты, Одессы, Чернигова и города Пирея. Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно. И темень эта может стать вечной! Если не научатся очи видеть во тьме божественный свет. Если не отпустите на волю душу, закованную в темницу телесную. Все реки ведь текут в море, а оно не переполняется. Все души идут к Создателю, но Он не утешится ими. Отчего, почему? Потому что нужна ему для утешения моя, только моя душа! Но чтобы не боязно было ей одной выходить из тела, я возьму ваши. На миг, на мгновенье возьму! Как во сне полетите! А потом вернутся души ваши в тела, и шлепнется ваша жалкая жизнь на круги своя, как жаба. Вот тогда катитесь колбасой по улице Косой, вот тогда шлепайте от врат Иерусалима до Афинских врат!.. Ну же, ну! Раз, два, три! Глаза закрыли! Руки вытянули! Полетели! Смелей, смелей! Смелей уходите в ничто. Ведь после взятия душ вы станете наконец другими, будете недоступны ни хорошему, ни дурному. Радуйтесь же своей недоступности! Раз, два, три! Полетели!
Мне, закрывшему послушно глаза, даже показалось: из Авиковой и моей груди выскочило по голубому комочку, комочки закувыркались в воздухе, мягко стрельнули к окну… Но тут же видение и рассеялось.
Музыка бузук сыпанула гуще. Свету стало больше. Назвавшийся Экклезиастэсом набрал воздуху, словно для того, чтобы произнести нечто роковое, финальное. А потом это финальное совершить. Он махнул рукой, и дирижер ансамбля бузук в страхе покинул свое место, кинувшись в приоткрытую дверь. Танцовщицы остановились…
Как раз в этот миг в залу с мягким диваном, небольшим помостом и коричневыми пуфиками ворвался что-то сильно подзадержавшийся на входе Митя Цапин.
– Че? Гуляете? А меня че не подождали? – Не давая закончить непонятные действия Экклезиастэсу, Митя радостно заржал, а потом замотал беломорско-архангельской, прекрасной при всяком освещении гривой. Толкнув меня бедром и указав на сбившихся в кучу гречанок, Митя громко, явно рассчитывая на публику из ансамбля бузукистов, спросил: – Че? Стоит, как у грека на Пасху? – Он почти рыдал от счастья.
Я ничего не ответил, потому что смотрел на Экклезиастэса. Тот терпеливо ждал, когда Митя закончит свои выступления.
Но Цапин и не думал заканчивать. С дивной песней «А я и мой дружочек взяли хозяйских дочек и пошли по садику гулять» он кинулся к гречанкам и попытался обнять сразу нескольких.
Взмахнув широкими рукавами, девушки кинулись врассыпную. Не дав двоим из них ускользнуть, Митя стал поочередно выкрикивать в уши танцовщицам многим тогда известную песню:
Там было угощенье,
Пирожное-печенье,
Полкило с арахисом халвы.
Ром был из Аргентины,
Коньяк из Палестины,
Шампанское с Марса привезли…
– Что тебе сказала Оливия? – чужим, незнакомым, очень громким и без всякого треску голосом, от которого даже разведчик Авик слегка вздрогнул, внезапно спросил Экклезиастэс. – Что?
А что – ничего,
Желтые ботинки! —
снова попытался отделаться песенкой Митя, но зыку посбавил, слегка даже съежился, увял.
– Ничего? Брешешь! – уже потише сказал назвавшийся Экклезиастэсом. – Она должна была тебе что-то сказать. Иначе не остановила бы на входе. Говори. Я все одно узнаю.
– Дык… – замялся Митя. – Сказала: завтра все изменится.
– Так именно и сказала?
– Ну.