Книга Рукой Данте - Ник Тошес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ник, о Боже! — причитал он. — Слава Господу, что ты еще жив!
Может быть, он плакал по самому себе. Может быть, он переполнился состраданием к тому, чей каждый орган уже должен был лопнуть, но кого пощадила та милость Божья, которая спасла и его собственную жизнь.
Мы подружились. Потом, когда вышли, потеряли друг друга из виду, но он до сих пор в моем сердце, и я вижу его лицо сейчас, когда пишу это. Надеюсь, он получил свой трансплантат, и надеюсь, он жив. Есть несколько человек, которые, как мне хочется верить, будут еще долго и глубоко втягивать в себя воздух жизни после того, как я уже перестану это делать; и тот черный парень один из них, и, как и другие, он в моих благодарственных молитвах.
Не поймите меня неправильно. Как я уже сказал, их несколько. Большинство же из вас я послал бы на свое место.
Так что, да, я уверился, уверился еще сильнее и с еще более глубокой благодарностью, что Бог пощадил меня ради чего-то. Я уверился, что Бог оставил меня среди живых, чтобы я донес до людей все, что могу, чтобы послужил сосудом, чтобы излил через написанное полученный дар: дар понимания величайшего блаженства каждого мига и каждого данного нам вдоха; дар понимания того, что мы сами разрушаем свою жизнь; того, что свобода — это абсолютная честность, которую душит в нас страх; что все чудесные таблетки, вся фальшь и продажность психотерапии и предназначенной для массового потребления духовности ничто в сравнении с древними словами Евангелия от Фомы: «Если ты извергнешь то, что внутри тебя, то извергнутое тобой спасет тебя. Если ты не извергнешь то, что внутри тебя, то, что останется неизвергнутым, погубит тебя».
Я поклялся, что никогда больше не напишу ни одного фальшивого или пустого слова и что буду писать только в полную силу и ничего не тая; что никогда ничему и никому, даже самому себе, не позволю, чтобы меня смягчали, цензурировали или дополняли. Даже если написанное дойдет лишь до одной живой души и лишь из нее исторгнет свет, а потом будет две тысячи лет лежать ненужным хламом — пусть так. Меня оставили в живых для этого: сделать то, что могу, и таким образом обрести свободу в ясности, благодарности и достоинстве.
И вот тогда все кончилось. Вот тогда я и почувствовав как Божья удавка затягивается у меня на шее. Я ушел слишком далеко от чопорно аккуратного садика приличий и условностей, отбился от тявкающих пуделей, называющих себя писателями. Пудели есть разные: так называемые серьезные, литературные пудели; так называемые задиристые пудели, научившиеся подавлять себя и совершать движения, благодаря которым их маленькие танцы на острие основательно затупленной бритвы не приводят к падениям и не заканчиваются кровопролитиями; так называемые осторожные пудели; так называемые забавные пудели; так называемые неистовые пудели.
Да, пудели есть любые. Но после пребывания за забором сада большинство из них перемешались и выродились, так что какое-либо различие между ними, если и существовало когда-то, почти полностью исчезло. Все они научились менять высоту лая и пускать слезу, когда мимо проезжает катафалк.
Потому что честность — анафема нашего времени; и выражать то, что не несет печати одобрения надзирающих за набивкой из модной серой бумажной мульчи, заполняющей пустоты, где были когда-то сердца и умы, считается не добродетелью, а грехом. Фиговый лист стыда, прикрывающий чресла, пустяк по сравнению с тем маскарадом, с помощью которого мы стыдливо прикрываем то настоящее, что есть в нас.
Правда освободит вас, как сказал один еврей другим евреям, собравшимся вокруг него. Да, какая вечная красота, какая вечная мудрость заключена в этих словах. Правда освободит вас. Но она также может привести вас за решетку, лишить вас куска хлеба и повесить вам на шею колокольчик прокаженного.
Один мой приятель, джентльмен юного возраста, но старой школы, работает в квартале, где устроили цирк по случаю смерти последнего Кеннеди. Одинокие бедняжки собрались там, чтобы постоять, глазея на ничем не примечательное здание, перед входом в которое была навалена куча дешевых цветов, и надеясь удостоиться хотя бы мимолетного внимания со стороны одного из скопившихся там же телевизионных фургонов. Приятель рассказал, что однажды поздно вечером, когда весь этот цирк уже погрузился в сон, он, проходя, наткнулся на еще одного приятеля, тоже представителя старой школы.
— Что случилось? — спросил мой приятель.
— Ничего, — ответил его приятель. — Иду вот к Кеннеди.
Мой приятель был удивлен.
— Какого черта тебе там надо?
— Хочу набрать цветов для моей старушки.
Услышав эту маленькую историю, я вдруг осознал, каким глупцом был. Мне и в голову не приходило, что цветы можно добывать, обходя посредника, корейца, державшего небольшой магазинчик на углу и имеющего неплохой доход за счет продажи дешевых букетиков этим — о, таким чувствительным бедняжкам, этим сострадальцам чужому горю, которые в обычных обстоятельствах без колебаний переступили бы через труп, если бы он был черным и плохо одетым или его лицо не было знакомо по фотографиям в журнале «Пипл».
Если мы готовы смеяться и получать удовольствие от приготовленных кинокомпаниями развлекательных наборов с придуманными убийствами и вымышленными наркоманами, то почему та же самая индустрия отказывает нам в возможности прочесть книгу, написанную реальным убийцей, который приходит в восторг от самолично совершаемого акта, или откровения наркомана, предлагающего, скажем, «Путь моралиста. Мимолетные размышления сидящее го на игле».
Можно ли невинно восторгаться фальшивым образом зла и одновременно отказывать в этом праве тем, кто предпочитает реальное зло придуманному? Неужели мы сами настолько фальшивы и неискренни, что пребываем в заблуждении относительно собственных пороков? Да, конечно, для разной лжи существует разная упаковка. Но культура, управляемая страхом, услужливостью и почтительностью, обречена, как и любой писатель или жизнь, управляемые теми же силами. Проблема не в лицемерии. Лицемерие — всего лишь внешний слой проблемы. Проблема в глупости.
Ладно, пусть будет так. К черту унылую, скучную вселенную Демиурга, этот мир лжи, ставший сутью, первоосновой того ходячего мертвеца, который назывался когда-то человечеством и не страшился называть вещи своими именами. К черту мир, в котором поклоняются посредственности и в котором какая-нибудь третьесортная шлюха из Уэстчестера превозносится больше, чем Исида, Афродита, Сафо, Дева Мария и моя тетушка Герти, вместе взятые.
Книгоиндустрия, которая предположительно должна была бы стать средством сближения меня и читателей, обернулась стеной мертвой культуры, разделившей живых. К черту Берлинскую стену и к черту Пинк гребаный Флойд. Если что и надо снести, то эту стену посредственности.
Да, пудели есть всякие. Но они больше не кусают.
Так или иначе, как я уже сказал, вот тогда-то все и закончилось. Я даже не слышал тявканья пуделей вдали. Не было ничего, кроме молчания, странного молчания. Такое молчание имеет название только на загадочном, старинном языке мафии, известном — если известном вообще — как baccagghiu. Это слово stagghiacubbu, что на итальянском означает silenzio profondo.