Книга Третья тетрадь - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Послушай, Дах, а ты знаешь, как обычно производится кастинг? – вдруг спросил его приятель.
– Откуда мне знать, я этим не занимаюсь, – огрызнулся Даниил.
– Хочешь, расскажу?
– Только покороче, пожалуйста.
– Короче некуда. Приходит молоденькая блондиночка пробоваться на роль инженю. Режиссер смотрит ее и говорит: «Так, повернитесь боком. Хорошо. Теперь другим. Так. А теперь снимите кофточку. Отлично. И юбочку. Что, что? Юбочку снимите. Так. Теперь трусики… Ого-го. Да вы не инженю, вы характерная», – рассмеялся Борис в трубку.
– Знаешь что, Боб, давай-ка без этих штучек, – зло сказал Дах.
– Да я шучу. Ты что, не понял? Это ведь анекдот.
– Знаем мы все эти ваши анекдоты, – огрызнулся Данила.
– Да ладно. Ты-то сам спишь с ней или нет? А то мне лишние проблемы на голову не нужны, сам понимаешь.
– Не сплю и не собираюсь. Но и ты, Боречка, этого делать не будешь. Мне эти проблемы тоже не нужны.
– Я вижу, возня в могильной пыли лишает вас здорового отношения к жизни, – пробурчал режиссер, по тону Данилы понявший, что дальнейший разговор бессмыслен.
– В могильной пыли археологи возятся, Боря, а мы больше по помоечкам, по помоечкам. Ну, все равно благодарствую. Значит, девушка явится к тебе завтра к восьми.
– А ты?
– Нет уж, меня уволь. Я в современные ваши театры десять лет не хожу, а если, бывает, и оскоромлюсь, то потом год отплевываюсь. Но позвонить – позвоню, потом. Пока.
Ночью ему снился бобовский театрик, но на высоких скамьях виднелись не безмозглые плоские лица, а одушевленные люди, разражавшиеся то и дело бурей криков и рукоплесканий. Окна и сотенные люстры дрожали, публика топала ногами в ритм, и казалось, что всем грозит лиссабонское землетрясение. Он сам, оглушенный и придавленный происходящим, топал со всеми, но в то же время прекрасно понимал, что происходит какая-то двусмысленная вакханалия, нечто болезненное, истинная бесовщина. И в какой-то момент среди всего этого ора и глумления он вдруг увидел огненные глаза, смотрящие на него с восторгом, с таким восторгом, вынести который редко кто может. И глаза эти были крыжовенного цвета.
* * *
Дни таяли сквозь пальцы, крепясь только встречами по поводу затеваемого журнала. Сначала собирались по вторникам у Милюкова, того самого Милюкова, что провожал его в Сибирь, а теперь издавал «Светоч».
Компания была разношерстная и колючая, что, однако, не мешало разговорам интереснейшим. Неуловимый, ускользающий, как вода, Аполлон Майков, чистая душа Яков Петрович, насмешливый Минаев, начинающий Данилевский, а главное – Страхов. Вина не пили – не Боткины и не Некрасовы, мол, – но после частенько уезжали к Излеру или на Черную речку. Впрочем, скоро для удобства собрания перенесли к Михаилу, на угол Малой Мещанской и Екатерининского.
Главное было – цели и направление нового журнала, если таковой позволено будет издавать. И название уже придумано – «Время». Быстро состряпали в цензурный комитет прошение о разрешении журнала ежемесячного – и выиграли. Больше того, повезло несказанно: цензором журналу дали Ивана Гончарова, автора важного и достойного, спокойного и рассудительного.
Можно было составлять и объявление о подписке. Но тут мнения разошлись. Николай Николаевич требовал привлечь будущих подписчиков громкими именами, да и от прочих рекламных трюков не отказываться.
– Помните, как Николай Алексеич на пару с Панаихой писали эту ахинею несусветную «Три страны света», бесконечную, но с продолженьицем, – и достойнейший публикум клевал. Тиражи-то какие у журнала были, до девяти тысяч доходило!
– Вы бы еще, господин Страхов, – рассмеялся Минаев, – вспомнили, как тот же Некрасов редактировал-редактировал роман с продолженьицем, а потом вдруг надоело сердечному, или игра в тот день не пошла, он возьми да напиши в самом неподходящем месте: «Он умер». То-то скандал был на весь Пибург.
– Нет, господа, главное и единственное, чем надо привлечь читателя, – это программа, из которой сразу станет понятен и дух, и направление наши, – возвращался к серьезному разговору Михаил. – Основная наша идея – необходимость выработать в сознании общества новые начала государственного развития. И главный вопрос времени – это вопрос крестьянский, слияние образованности с народом.
– Да, господа, мы не Европа, у нас не должно быть победителей и побежденных…
– Реформа Петра слишком дорого нам обошлась, Аполлон Николаевич, – она разъединила нас с народом. Соединимся же!
– Реформа! – опять влез насмешник Минаев. – Вспомните-ка!
Да, Россия властью вашей
Та же, что и до Петра:
Набивает брюхо кашей
И рыгает до утра.[91]
– Как вам не стыдно! Прекратите!
По всему получалось, что журнал-то выходит не литературный, а политический. И Достоевский не выдержал. Он вскочил, закашлявшись папиросой, и нервно запахнул расстегнутый сюртук.
– Я не готов отказаться от литературной направленности, господа. Литература, истинная литература и есть выражение всей жизни, сила могучая, которая и сотворит то, о чем мы все мечтаем! Прочь тот грошовый скептицизм, которым у нас прикрывается всякая бездарность, прочь тот дух спекуляции, который грозит превратить журнальное дело в коммерцию! А ведь многие посредственные литераторы обретают в наше время репутацию авторитетов, особенно когда их дурацкие мнения высказываются дерзко и нахально. – Он обвел подозрительным взглядом слушающих, ожидая отпора, но все благоразумно молчали. – Мы оснуем журнал независимый от так называемых литературных авторитетов, большей частью дутых, но мы не уклонимся ни от полемики, ни от критики.
Решено было, что «Время» будет выходить каждый месяц книжками от двадцати пяти до тридцати листов большого формата.
Восьмого сентября объявление с программой нового журнала появилось почти во всех газетах, а в январе вышел и сам журнал.
Праздновали почему-то у другого Аполлона – Григорьева, на Знаменской[92]. Полуседой красавец, похожий на опального боярина, при первом знакомстве не понравился Достоевскому – может быть, в первую очередь оттого, что сам он на его фоне выглядел совсем неавантажно. Лицо без бороды какое-то круглое, даже глупое, а усы делают его похожим на унтера. Хорошо еще, не на каторжника, как говорит Маша. Надо бы бороду отрастить, право слово.
Но, узнав критика поближе, он проникся к нему самыми теплыми чувствами. Вот и сегодня снова вспыхнувшая было неприязнь из-за слишком своеобразных манер через полчаса исчезла, особенно после того, как Григорьев сел за рояль, а потом взял и гитару. Тяжелые, но одновременно тонкие, почти женские руки, порхали неуловимо.