Книга Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Тобольске видел я прикованных к стене. Он сидит на цепи,этак в сажень длиною; тут у него койка. Приковали его за что-нибудь из ряду вонстрашное, совершенное уже в Сибири. Сидят по пяти лет, сидят и по десяти.Большею частью из разбойников. Одного только между ними я видел как будто изгоспод; где-то он когда-то служил. Говорил он смирнехонько, пришепетывая;улыбочка сладенькая. Он показывал нам свою цепь, показывал, как надо ложитьсяудобнее на койку. То-то, должно быть, была своего рода птица! Все они вообщесмирно ведут себя и кажутся довольными, а между тем каждому чрезвычайно хочетсяпоскорее высидеть свой срок. К чему бы, кажется? А вот к чему: выйдет он тогдаиз душной промозглой комнаты с низкими кирпичными сводами и пройдется по дворуострога, и… и только. За острог уж его не выпустят никогда. Он сам знает, чтоспущенные с цепи навечно уже содержатся при остроге, до самой смерти своей, и вкандалах. Он это знает, и все-таки ему ужасно хочется поскорее кончить свойцепной срок. Ведь без этого желания мог ли бы он просидеть пять или шесть летна цепи, не умереть или не сойти с ума? Стал ли бы еще иной-то сидеть?
Я чувствовал, что работа может спасти меня, укрепить моездоровье, тело. Постоянное душевное беспокойство, нервическое раздражение,спертый воздух казармы могли бы разрушить меня совершенно. «Чаще быть навоздухе, каждый день уставать, приучаться носить тяжести – и по крайней мере яспасу себя, – думал я, – укреплю себя, выйду здоровый, бодрый, сильный, нестарый».Я не ошибся: работа и движение были мне очень полезны. Я с ужасом смотрел наодного из моих товарищей (из дворян), как он гас в остроге, как свечка. Вошелон в него вместе со мною, еще молодой, красивый, бодрый, а вышелполуразрушенный, седой, без ног, с одышкой. «Нет, – думал я, на него глядя, – яхочу жить и буду жить». Зато и доставалось же мне сначала от каторжных залюбовь к работе, и долго они язвили меня презрением и насмешками. Но я несмотрел ни на кого и бодро отправлялся куда-нибудь, например хоть обжигать итолочь алебастр, – одна из первых работ, мною узнанных. Это была работа легкая.Инженерное начальство, по возможности, готово было облегчать работу дворянам,что, впрочем, было вовсе не поблажкой, а только справедливостью. Странно былобы требовать с человека, вполовину слабейшего силой и никогда не работавшего,того же урока, который задавался по положению настоящему работнику. Но это«баловство» не всегда исполнялось, даже исполнялось-то как будто украдкой: заэтим надзирали строго со стороны. Довольно часто приходилось работать работутяжелую, и тогда, разумеется, дворяне выносили двойную тягость, чем другиеработники. На алебастр назначали обыкновенно человека три-четыре, стариков илислабосильных, ну, и нас в том числе, разумеется; да, сверх того,прикомандировывали одного настоящего работника, знающего дело. Обыкновенноходил все один и тот же, несколько лет сряду, Алмазов, суровый, смуглый исухощавый человек, уже в летах, необщительный и брюзгливый. Он глубоко наспрезирал. Впрочем, он был очень неразговорчив, до того, что даже ленилсяворчать на нас. Сарай, в котором обжигали и толкли алебастр, стоял тоже напустынном и крутом берегу реки. Зимой, особенно в сумрачный день, смотреть нареку и на противоположный далекий берег было скучно. Что-то тоскливое,надрывающее сердце было в этом диком и пустынном пейзаже. Но чуть ли еще нетяжелей было, когда на бесконечной белой пелене снега ярко сияло солнце; так быи улетел куда-нибудь в эту степь, которая начиналась на другом берегу и расстилаласьк югу одной непрерывной скатертью тысячи на полторы верст. Алмазов обыкновенномолча и сурово принимался за работу; мы словно стыдились, что не можемнастоящим образом помогать ему, а он нарочно управлялся один, нарочно нетребовал от нас никакой помощи, как будто для того, чтоб мы чувствовали всювину нашу перед ним и каялись собственной бесполезностью. А всего-то и делабыло вытопить печь, чтоб обжечь накладенный в нее алебастр, который мы же,бывало, и натаскаем ему. На другой же день, когда алебастр бывал уже совсемобожжен, начиналась его выгрузка из печки. Каждый из нас брал тяжелуюколотушку, накладывал себе особый ящик алебастром и принимался разбивать его.Это была премилая работа. Хрупкий алебастр быстро обращался в белую блестящуюпыль, так ловко, так хорошо крошился. Мы взмахивали тяжелыми молотами изадавали такую трескотню, что самим было любо. И уставали-то мы наконец, илегко в то же время становилось; щеки краснели, кровь обращалась быстрее. Тутуж и Алмазов начинал смотреть на нас снисходительно, как смотрят на малолетнихдетей; снисходительно покуривал свою трубочку и все-таки не мог не ворчать,когда приходилось ему говорить. Впрочем, он и со всеми был такой же, а всущности, кажется, добрый человек.
Другая работа, на которую я посылался, – в мастерскойвертеть точильное колесо. Колесо было большое, тяжелое. Требовалось немалыхусилий вертеть его, особенно когда токарь (из инженерных мастеровых) точилчто-нибудь вроде лестничной балясины или ножки от большого стола, для казенной мебеликакому-нибудь чиновнику, на что требовалось чуть не бревно. Одному в такомслучае было вертеть не под силу, и обыкновенно посылали двоих – меня и ещеодного из дворян, Б. Так эта работа в продолжение нескольких лет и оставаласьза нами, если только приходилось что-нибудь точить. Б. был слабосильный,тщедушный человек, еще молодой, страдавший грудью. Он прибыл в острог с годпередо мною вместе с двумя другими из своих товарищей – одним стариком, всевремя острожной жизни денно и нощно молившимся богу (за что уважали егоарестанты) и умершим при мне, и с другим, еще очень молодым человеком, свежим,румяным, сильным, смелым, который дорогою нес устававшего с пол-этапа Б., чтопродолжалось семьсот верст сряду. Нужно было видеть их дружбу между собою. Б. былчеловек с прекрасным образованием, благородный, с характером великодушным, ноиспорченным и раздраженным болезнью. С колесом справлялись мы вместе, и этодаже занимало нас обоих. Мне эта работа давала превосходный моцион.
Особенно тоже я любил разгребать снег. Это бывалообыкновенно после буранов, и бывало очень нередко в зиму. После суточногобурана заметало иной дом до половины окон, а иной чуть не совсем заносило.Тогда, как уже прекращался буран и выступало солнце, выгоняли нас большимикучами, а иногда и всем острогом – отгребать сугробы снега от казенных зданий.Каждому давалась лопата, всем вместе урок, иногда такой, что надо былоудивляться, как можно с ним справиться, и все дружно принимались за дело.Рыхлый, только что слегшийся и слегка примороженный сверху снег ловко бралсялопатой, огромными комками, и разбрасывался кругом, еще на воздухе обращаясь вблестящую пыль. Лопата так и врезалась в белую, сверкающую на солнце массу.Арестанты почти всегда работали эту работу весело. Свежий зимний воздух,движение разгорячали их. Все становились веселее; раздавался хохот,вскрикиванья, остроты. Начинали играть в снежки, не без того, разумеется, чтобчерез минуту не закричали благоразумные и негодующие на смех и веселость, ивсеобщее увлечение обыкновенно кончалось руганью.
Мало-помалу я стал распространять и круг моего знакомства.Впрочем, сам я не думал о знакомствах: я все еще был неспокоен, угрюм инедоверчив. Знакомства мои начались сами собою. Из первых стал посещать меняарестант Петров. Я говорю посещать и особенно напираю на это слово. Петров жилв особом отделении и в самой отдаленной от меня казарме. Связей между нами,по-видимому, не могло быть никаких; общего тоже решительно ничего у нас не былои быть не могло. А между тем в это первое время Петров как будто обязанностьюпочитал чуть не каждый день заходить ко мне в казарму или останавливать меня вшабашное время, когда, бывало, я хожу за казармами, по возможности подальше отвсех глаз. Мне сначала это было неприятно. Но он как-то так умел сделать, чтовскоре его посещения даже стали развлекать меня, несмотря на то что это былвовсе не особенно сообщительный и разговорчивый человек. С виду был онневысокого роста, сильного сложения, ловкий, вертлявый, с довольно приятнымлицом, бледный, с широкими скулами, с смелым взглядом, с белыми, чистыми имелкими зубами и с вечной щепотью тертого табаку за нижней губой. Класть загубу табак было в обычае у многих каторжных. Он казался моложе своих лет. Емубыло лет сорок, а на вид только тридцать. Говорил он со мной всегда чрезвычайнонепринужденно, держал себя в высшей степени на равной ноге, то есть чрезвычайнопорядочно и деликатно. Если он замечал, например, что я ищу уединения, то,поговорив со мной минуты две, тотчас же оставлял меня и каждый раз благодарилза внимание, чего, разумеется, не делал никогда и ни с кем из всей каторги.Любопытно, что такие же отношения продолжались между нами не только в первыедни, но и в продолжение нескольких лет сряду и почти никогда не становилиськороче, хотя он действительно был мне предан. Я даже и теперь не могу решить:чего именно ему от меня хотелось, зачем он лез ко мне каждый день? Хоть ему ислучалось воровать у меня впоследствии, но он воровал как-то нечаянно; денег жепочти никогда у меня не просил, следовательно, приходил вовсе не за деньгамиили за каким-нибудь интересом.