Книга Шоколадная ворона - Саша Канес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот мой дворец, мамочка, – гордо показал на бытовку художник. – Давай, бегом внутрь! Туалет, как войдешь, направо.
Я с радостью воспользовалась Вовиным приглашением. Главными достоинствами маленького туалета, несомненно, были чистота и то, что он, этот туалет, вообще был.
Сам художник ждал меня в гостиной, размером ненамного больше, чем обычное четырехместное купе. Несколько досок стояли вертикально между письменным столом и окном. Я не могла видеть, готовы ли они уже или подтеки краски по торцам означают только то, что работа началась. Спрашивать я тоже постеснялась. Та доска, что лежала на столе, была почти закончена. Было ясно, что особой веротерпимостью и толерантностью юродивый художник не отличается. На картине были изображены муллы, деловито прибивающие Христа к большому кресту, украшенному неоновыми огнями. Сам крест стоит посередине большой торговой улицы. Вокруг сверкает реклама, и люди с тупыми, бессмысленными лицами тащат куда-то свои покупки. И только на одинокой лавочке под одиноким деревцем сидит в позе лотоса Будда и горько плачет. «Ничего себе картинка! Рискует он, однако!» – подумала я, вспомнив телерепортажи из мировых столиц, на улицы которых по всякому поводу выплескивались беснующиеся толпы бородатых фанатиков и их жирных визжащих баб, закутанных в старушечьи платки.
Художник сидел на диванчике, служащем ему, судя по всему, и постелью, а меня усадил в кресло напротив. Между нами стоял журнальный столик на четырех колесиках.
– Тебе еще два часа до автобуса, мамочка. Садись. Чайку попьем, поговорим. Потом я тебя провожу до автовокзала, и мы расстанемся, мамочка. Надолго расстанемся.
Мне ничего не оставалось, кроме как согласиться провести остаток времени с больным и несчастным человеком. В конце концов, я осознавала, что обязана ему. Трогательно, что этот Вова, несчастный, больной и нищий, просто так, ни с того ни с сего, проникся ко мне симпатией. Я не понимала, почему художник, у которого, судя по всему, нет денег на нормальную одежду и обувь, подарил мне три свои прекрасные картины.
– А почему вы живете в этом домике, а не внутри монастыря? – спросила я.
Он заулыбался.
– Я же не монах, чтобы в келье жить. К тому же я человек для них странный, и привычки у меня обременительные. Вот я себе эту бытовку у строителей-реставраторов забрал и поставил. Мне ничего лучшего и не надо. Здесь у меня и печка есть, и обогреватель электрический, и даже кондиционер, вот он, под окошком. Старенький, но работает. Дребезжит, конечно, но это не важно. И от жары, и от холода спасает.
– Наверное, недешево было вам это все купить? – Я пыталась подвести к тому, чтобы он все же взял у меня деньги. – Бытовка-то прекрасная.
– Да что ты, мамочка! Какое дорого?! Я так ее забрал. Я же весь этот монастырь реставрировал и всех рабочих нанимал.
Мне стало неудобно. Я видела, какие дорогостоящие реставрационные работы проводились в монастыре, и поняла, что у художника Вовы плюс ко всем болезням есть еще и склонность к фантазированию.
– А могу я спросить: почему вы меня все время мамочкой называете? Или вы так ко всем женщинам обращаетесь?
Он вдруг очень посерьезнел. Улыбка сошла с его болезненного лица, и само лицо стало внезапно не просто страшным, но даже зловещим.
– А ты действительно хочешь знать?
– Иначе бы не спрашивала!
– Хорошо...
Он молча поднялся, убедился, что в электрическом чайнике есть вода, и включил его. Потом поставил на журнальный столик чашки и несколько маленьких вазочек с печеньем и шоколадными конфетами.
– Ты зеленый чай пьешь?
– Конечно.
– Я люблю зеленый чай... Какой заварить? Есть тегуанинь, молочный улун и кокейча.
– Я в них ничего не понимаю... извините.
– Тогда заварю вначале тегуанинь – он самый нежный.
Я кивнула. Художник снял с полки разрисованный иероглифами фарфоровый чайник и высыпал в него немного серо-зеленых комочков из бумажного пакета. Пару минут он молча стоял, дожидаясь, пока чайник закипит. Потом сел, поставив перед собой оба чайника – и заварной, и тот, что с кипятком.
– Нужно теперь чуть-чуть подождать. Пусть слегка остынет. Только потом можно заваривать. Хорошо?
– Я же сказала, что ничего в чайных церемониях не понимаю. Буду у вас учиться.
– Я родился таким уродом, – произнес он внезапно безо всяких предисловий. – Я был уродом уже в утробе матери. Я был запланирован уродом еще в миг зачатия.
Я попыталась протестовать, но художник жестом остановил меня.
– Мой отец оставил маму, едва она вернулась из роддома. Он был дагестанец, а после развала Союза внезапно вспомнил, что он мусульманин. Но это было потом. А тогда он был просто мерзавец. Я не желаю называть его имя. Я много раз спрашивал мать, зачем она вышла замуж за этого человека. Он не мог испортиться в один день, в день моего рождения. Как можно было не увидеть, с кем ты делаешь ребенка? Я знаю, что это жестокий вопрос, но я имел право его задать. Мать не дала мне ответа. Она была единственным, поздним ребенком, и, кроме меня, на ней оставались двое стариков – ее родители. Мы жили не просто бедно – мы жили в нищете. Меня признали олигофреном, и я не буду рассказывать тебе, как и чему меня учили в школе-интернате для дебилов. Спасибо матери за то, что она забрала меня оттуда.
На несколько минут художник прервался. Он заварил чай и разлил бледно-зеленый напиток в две чашки. Я попробовала – действительно, я никогда до этого не пробовала зеленый чай с таким тонким изысканным ароматом.
– Мы жили на Кавказе, в городе Кисловодске, – продолжил Вова. – Отец ни разу не приехал, ни разу не прислал ни копейки денег. Вначале умерла от рака бабушка. До этого она пролежала без малого год. Я ухаживал за ней, как мог ухаживать восьмилетний больной ребенок. Мама работала на две ставки. Она была учительницей истории. После бабушки слег дед. Но перед тем, как слечь, он сошел с ума. Это называется «старческое слабоумие». Мы даже рады были, когда он слег, так как те полгода, что он передвигался по дому, он мог устроить поджог или, наоборот, залить все водой. Ему, я прошу прощения, очень нравилось обмакивать палец в говно и рисовать на стене каракули.
Я поставила на столик свою чашку. Честно говоря, это не было жестом. Слово «говно», да и образы, связанные с ним, никак не мешали мне во время застолья. Но художник Вова принял это на свой счет.
– Извини! Я не подумал!..
– Нет-нет! – успокоила я его. – Просто устала чашку в руке держать. Продолжайте, пожалуйста!
– Дед долго лежал. Нам с мамой казалось, что это будет продолжаться вечно. Когда дед умер, мне было уже восемнадцать лет. Через два года не стало мамы. Как и у бабушки, у нее был рак груди. Еще два года я жил на одну пенсию. Учился рисовать. Много денег уходило на краски, холсты, деревянные доски и лак. У меня был очень хороший учитель. Он преподавал в кружке для детей. У нас было в городе несколько бесплатных кружков. И он, Аркадий Иванович, вел такой кружок. Постоянно к нему ходил только я. Другие дети походят-походят и перестанут. А мне просто некуда было больше ходить. Еще я ходил в церковь. Я знал, что никому в этой жизни не нужен.