Книга Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысли, принадлежащие этому человеку, проносились в их совместной с Дунаевым голове. Браунинг. Коричневое.
Коричневое! Слово «браун» прошло сквозь всю жизнь этого человека. Он родился в селении Браунау над Инном. В юности, будучи художником, он проводил долгие часы в музеях, вглядываясь во тьму старинных картин, мучительно раздумывая о тайне землистого, коричневатого колорита. Позднее он прочел у Шпенглера, что этот коричневатый колорит старых мастеров есть защитная окраска, которую принимает Культура, отступающая под натиском Цивилизации. Эта мысль произвела на него столь сильное впечатление, что, занявшись политикой, он предложил своим сторонникам носить коричневые рубашки. Ему удалось прийти к власти в Берлине, в городе, эмблемой которого является коричневый медвежонок с угловатыми ручками и ножками. Он полюбил женщину по фамилии Браун и заключил с ней брак в подземелье. Все его последние надежды на победу в войне, которую он затеял, он связывал с научными исследованиями, ими же руководил ученый фон Браун.
Ученый обещал изобрести бомбу, способную уничтожить все. Эту бомбу будущий самоубийца всегда мысленно называл «шоколадкой».
«А под конец – сладкое! – думал он. – В конце большого обеда полагается десерт».
Сладкое французское слово «десерт» связывалось в воображении с английским «desert» (пустыня). Коричневая сладкая пустыня, похожая на гладкую поверхность шоколадного эклера.
Но коричневое подвело его. Вернер фон Браун, Верный Из Коричневого, оказался предателем. И «шоколадка» так и не родилась в его подземельях.
Последние недели своей жизни будущий самоубийца поедал огромное количество эклеров. Их приносили на больших круглых подносах в комнату штаба, где он подробно обсуждал со своими генералами все ошибки и просчеты, допущенные в войне. Теперь пришло время наложить на себя свои бледные, энергичные руки. Женщина Браун оставалась с ним, они собирались разделить смерть пополам, как делили ложе, и орудия смерти тоже оказались связаны с коричневым: браунинг и отравленный шоколад. Ему казалось, он окружен говном. Цвет испражнений таился в картинах, в креслах, в коврах. Для другого человека мысль о говне разрушила бы пафос смерти, сделала бы последнее мгновение смехотворным. Для другого – но не для него! «Для вас же да не будет ничего нечистого!» – заповедал апостол Павел. Два любящих друг друга человека, уединившихся в этом подземелье, собрались уйти от всех гордо, тихо и быстро, как уходят с потоком воды две слипшиеся каловые колбаски.
Он кивнул. Она кивнула в ответ.
Они стали пить свой последний напиток, горький и теплый. Они успели поцеловаться. Целуя ее горькие губы с аптечным привкусом яда, он видел только лишь ее раскрытый синий глаз, огромный и сверкающий. Ярко блестящий слишком близко от его собственного дрожащего глаза. Око к оку… Значит, есть все-таки выход из коричневого…
Возлюбленной девы глаза голубые
Как небо над нашей страной.
В коричневом платье она приходила,
Окутана раннею тьмой.
И гулко на мрамор падала туфелька,
И тихий смех меж колонн.
Арийское тело – спортивное, узкое —
Той, в чьи губы влюблен.
В светильниках бронзовых венчики пламени.
Приди, дорогая, приди!
Мы будем нагие сплетаться на знамени,
Постеленном посреди.
Бой тел мускулистых в любовной гимнастике —
Ты словно богиня, я бог.
На фоне огромной языческой свастики
Узор из мучительных ног.
Вот и первая судорога пробежала по телу самоубийцы. Дунаеву, который сидел в нем, на мгновение стало хуже видно. Самоубийца отступил несколько шагов назад, ударился о стол, рука его нащупала браунинг. Кажется, он пытался стрелять в свою возлюбленную, но вокруг только сыпались прежде незаметные зеркала. Дунаев выстрелов не слышал. Вообще все было приглушено.
В приглушенном ритме танцевальной жизни
Офицер и женщина бродят меж зеркал,
Свой последний стон и лепет посвятив Отчизне
И коллекцию оргазмов, горькой смерти робкий кал.
Отравились наши дети и по-мертвому прижаты,
Как два маленьких котенка ночью на крыльце,
Он уткнул в ее колени лоб зеленоватый,
А она как будто дремлет с легкой тенью на лице.
Как ни корчись, как ни бейся —
Детка, их не оживить!
Два альпийских эдельвейса
Можно бездне подарить.
Умирающий вдруг отчетливо увидел картину, которая висела на стене. Большое полотно в пышной золотой раме. Живопись темная, зеленовато-коричневых, могильных, склизких тонов. На картине оказался изображен он сам, в предсмертной агонии рвущий на себе воротник. Глаза, еще живые, уже остекленели от яда. Он стоял в темном проеме двери, сделанной из толстого металла, как дверь колоссального банковского сейфа. Вокруг виднелось техническое помещение, вроде бы котельная при фабрике. Посреди тянулся длинный стол, покрытый персидским ковром, уставленный полными красными и пустыми зелеными винными бутылками. За столом сидели пьяные эсэсовцы и фашистские генералы, один из них спал, в расстегнутом черном мундире и мятой белой рубашке под мундиром. Старый генерал с перекошенным от горя лицом сидел на стуле, сжимая коленями чемодан.
За своим плечом, в темном дверном проеме, напоминающем могильную яму, он различил еще какое-то лицо – худое, изможденное, чем-то напоминающее лицо революционера-каторжанина с картины Репина «Не ждали».
Он не успел всмотреться в это лицо, потому что поперек картины вдруг зажглась яркая белая светящаяся надпись: КОНЕЦ.
В этот момент новая судорога пробежала по телу умирающего, сведенной рукой он нажал на курок браунинга, пуля прошла сквозь него, и он упал на ковер. Дунаев выстрела не слышал (он слышал какую-то странную музыку, довольно веселую, вроде бы наигрывание на барабанчиках и рожках, что-то старинно-народное, может быть, ирландское, может быть, даже с волынками). Но он понял, что «бутылка», в которой он сидел, разбилась. Почему-то он продолжал сидеть среди ее осколков и сквозь один из осколков внимательно смотрел на картину. Надпись КОНЕЦ погасла, изображение тронулось, словно внутри рамы продергивали ленту, и оказалось, что перед ним висит картина Левитана «Над вечным покоем». Вдруг что-то щелкнуло, и на поверхности этой картины зажглась более мелкая, но более яркая надпись: ЕЩЕ НЕ КОНЕЦ.
Колос радиодиктора Левитана, сочный, торжествующий, произнес:
ДОРОГИЕ ТОВАРИЩИ! СЕГОДНЯ, В НОЛЬ ЧАСОВ НОЛЬ МИНУТ, ГЕРОИЧЕСКАЯ КРАСНАЯ АРМИЯ НАЧАЛА ШТУРМ СТОЛИЦЫ ГЕРМАНИИ – БЕРЛИНА! ДНИ ФАШИСТСКОЙ ИМПЕРИИ СОЧТЕНЫ!
Над Вечным покоем! В картине Левитана открылся вдруг перед Дунаевым смысл слова «левитация». Он понял, что такое полет. Он давно уже умел летать, летал буднично, без эмоций. Но теперь он не летел – он левитировал. Парил, зависнув на огромной высоте над островком на большой ветреной реке, где виднелся одинокий северный скит. Стало так хорошо, как обычно бывает после смерти! Мощной волной хлынуло церковное пение. Омывающее, золотистое. Слова молитв слышались неясно, словно из-за стены, но пение опьяняло душу. Сначала, кажется, пели «Ныне отпущаеши…», затем покаянный канон, затем хлынули какие-то никогда прежде не слышанные Дунаевым древние молебствия. К басам, от которых вибрировал воздух, примешивались тоненькие голоски.