Книга Двенадцать поэтов 1812 года - Дмитрий Шеваров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1812 году Пущину — 23 года, и, судя по дневнику, это человек умный, серьезный, настоящая «армейская косточка».
Выпускнику Пажеского корпуса Саше Чичерину всего девятнадцать, и он еще витает в облаках. Иногда на марше Александр так замечтается, что не слышит команд. «…Мало-помалу я уединился, находясь в толпе… Тем временем полк остановился, а я, продолжая идти вперед в рассеянности, не давшей мне заметить, что делается кругом, оказался впереди музыкантов; только крик, поднятый нашими офицерами, заставил меня очнуться от мечтаний…»
Отношения Пущина и Чичерина складывались нелегко (сравнивая записи двух молодых людей, невольно вспоминаешь Онегина и Ленского), и, не будь суровых рамок военной дисциплины, все могло бы кончиться дуэлью.
От грубоватых армейских шуток Чичерина коробило. Он не сразу привык к тому, что в среде офицеров чаще всего наибольшим вниманием окружен не самый храбрый и благородный, а самый красноречивый и легкомысленный. Александр так и писал в дневнике: «Во главе полка обычно идут избранные остроумцы…»
Его доброе сердце было многим известно. В лагере под Малоярославцем Кутузов, оставшийся по нерасторопности своих квартирьеров и адъютантов без штабной палатки, просит палатку именно у Чичерина. Поручик перебирается к своему товарищу и записывает в дневнике: «Усталый, грязный, полуголодный, без постели, я все-таки готов благословлять небо, лишь бы успехи наши продолжались. Теперь у меня нет даже палатки… В моей палатке укрыты судьбы Европы»[104].
Первая часть дневника Чичерина пропала вместе с повозкой, где были и другие вещи поручика. Это произошло после Бородинского сражения, когда наши войска спешно отходили к Москве и на дорогах творилась неразбериха.
Александр был талантливым рисовальщиком, многое он обещал и как литератор. В детстве у него были замечательные воспитатели и учителя. Талантливого отрока поощряли к творчеству Державин, Карамзин, Жуковский…
А осталась нам лишь тетрадка в коричневом переплете. Как сообщает публикатор: «Внешне „Дневник“ представляет собой небольшую тетрадь в твердом коричневом переплете, украшенном узкой рамкой из мелких золотых листиков (бумага английского производства 1808 года с водяными знаками). Написан дневник по-французски, красивым мелким убористым почерком, разными чернилами, без помарок и исправлений. Местами текст не поддается прочтению, вероятно ввиду того, что автор порой часто разбавлял чернила…»[105]
В настоящее время он хранится в фондах Государственной публичной исторической библиотеки России, в Москве.
Из дневника поручика Александра Чичерина[106]
Печальное предуведомление
…Когда мы проходили через Москву, моя повозка со всем, что в ней было, где-то застряла и, вероятно, попала в руки французов, которые вошли в город через несколько часов после нас. У меня не осталось ничего, кроме старого платья, которое было на мне, верховой лошади, кучера и тетради, которую я избрал своим спутником в замену той, что находится теперь в руках какого-нибудь бесчувственного и, конечно, равнодушного существа. Пусть бы забрали мое белье, платье, палатку, посуду — все на свете, но как же мне не жаловаться на жестокость судьбы, когда я подумаю, что платочек Марии, образок, найденный таким чудесным образом и доставивший мне такую радость, письма, которые я перечитывал без конца, письма — мое единственное сокровище, мои краски, карандаши, мой дневник и все те мелочи, которые так приятно иметь при себе, — что всё это погибло в огне или употреблено бог весть на что, или, может быть, поделено шайкой каких-нибудь разбойников, продавших потом за гроши то, что для меня было драгоценнее всего на свете и становилось с каждым днем все дороже.
Вот уже четыре дня, как у меня нет ничего. Нет больше денег, нет удовольствий. Придя на бивак, я должен думать о том, где бы поесть. Мне негде ночевать, у меня нет самых необходимых вещей. Я оказался в положении солдата, не имея его преимуществ.
Я могу только делать время от времени наброски, но совершенно безжизненные и не доставляющие мне никакой радости. Ума не приложу, как мне быть дальше.
Я столько же люблю Броглио[107], сколько уважаю его, и не могу удержаться от удовольствия беседовать с ним часами всякий раз, как мы встречаемся.
После Бородинского сражения мы обсуждали ощущения, которые испытываешь при виде поля битвы; нечего говорить о том, какой ход мыслей привел нас к разговору о чувстве, Броглио не верит в чувство. Я же как раз тогда закончил две главы о рекруте и образке, и мне очень хотелось доказать, что чувство существует и часто действует на нашу душу.
— Всё это химеры, — говорил Броглио, — одно воображение: видишь цветок, былинку и говоришь себе: «Надо растрогаться» и, хотя только что был в настроении самом веселом, вдруг пишешь строки, кои заставляют читателей проливать слезы.
Я спорил, возражал ему целый час… Наконец пора было ложиться спать, а назавтра мы прошли через Москву.
Война так огрубляет нас, чувства до такой степени покрываются корой, потребность во сне и пище так настоятельна, что огорчение от потери всего имущества незаметно сильно повлияло на мое настроение — а я сперва полагал, что мое уныние вызвано только оставлением Москвы…
В тоске и печали я вертел в руках несколько ассигнаций — последнее, что у меня оставалось и должно было обеспечить мне все житейские блага, — и раздумывал над тем, чему был свидетелем. Предо мной была Москва, охваченная пламенем, всеобщее уныние и растерянность, мрачное молчание в Главной квартире, перепуганные лица. Я дрожал при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров. Поговаривали о перемирии. Оно было бы позорным… Перемирие, когда я не пролил еще ни капли своей крови! Перемирие, когда оставались еще тысячи героев! Все эти мысли привели меня в полное смятение, и в минуту отчаяния я проклял судьбу, обрекавшую меня на неизбежную смерть и не сулившую славы…