Книга Рыба и другие люди - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вовка, сын кургантюбинских, какое-то время учился в Душанбе на горного инженера, он часто заглядывал ко мне, я подкармливала студента. Вовка хорошо ладил с Валеркой – оба они любили возиться с мотоциклами. Павлик родился через четыре года после Валерки и рос совсем другим – ему нужны были книжки. Свободные деньги я всегда тратила в книжном магазине или в экспедиции ЦК республики – тетя Катя давала мне свой абонемент. Иногда книги дарили больные – мясо и книги были в те годы валютой. К концу нашего пребывания в Таджикистане у нас скопилось два больших книжных шкафа – шестнадцать полок.
В четвертом классе Павлик заболел туберкулезом. Обнаружили это случайно – в школе делали обязательное манту. Его положили в больницу. Врачи предложили операцию – верхняя доля левого легкого была целиком поражена.
Геннадий неожиданно пошел со мной на разговор с хирургом. Он даже побрился, надел чистую рубашку и костюм – словом, изменился до неузнаваемости. Говорил он, мне оставалось молчать. Хирург настаивал на операции – Геннадий отказывался.
– Вам бы только резать, не дам сына, сам вылечу!
Сказано было резко. Когда хотел, у него получалось.
Хирург согласился повременить, понаблюдать за процессом, но отменять фтивазид, противотуберкулезный препарат, не дал. У них вышла ничья.
Врачей-хирургов после истории с ногой Геннадий возненавидел люто и винил их во всех своих неудачах. Мужики во дворе надоумили его съездить к каким-то бабкам-знахаркам. Он съездил в район, в духоборскую деревню, привез сушеные травки и заставлял бедного мальчишку пить отвратительные горькие настои. Большой беды в травах я не видела, но смотрела снимки и больше уповала на проверенный фтивазид.
Мы перешли на домашнее обучение. Мать к тому времени схоронила своего Петровича и осталась одна, я написала ей письмо, звала к себе, мне нужна была помощь. Ответил мне доктор Даврон – у матери тяжелый инсульт, полностью парализованная, она лежала в нашей больнице. Надо было ехать в Пенджикент, но я не могла бросить сына. Мать умерла без меня, я успела только на похороны. Никто меня не винил, но я ловила на себе взгляды больничных, соседей, и мне было непросто эти три дня в Пенджикенте. Ако Ахрор пришел на похороны – маму везли на кладбище на его грузовичке.
После, на поминках, в чужом доме на окраине города, где она жила со своим Петровичем, я ушла в сад, встала под высокий грецкий орех, прижалась к шершавому стволу.
Орех стоял впритык к глиняному дувалу, у которого росли плодовые деревья, за ними растянулся пыльный выгон. Дальше начинались поля. Где-то совсем далеко, в окошке, образованном зеленью, были видны синие горы. Стоял жаркий и безмолвный полдень. Едва передвигая ногами, брел куда-то беспризорный ишак, нечесаный и худой, – таких ненужных инвалидов часто выпускали на свободу, и они бродили по округе, пока не подыхали или не попадали на скотобойню. Был в городе грузовик с крытым кузовом – его называли «Освенцим». Два брата-татарина неспешно катались в нем, отлавливали бездомных собак и старых ишаков и сдавали их на мыло. Ишак на выгоне брел так, словно его тянула невидимая веревка с тяжелым кольцом. В тени ореха было нежарко, вскоре мне надоело смотреть вдаль, я принялась изучать причудливый орнамент коры – выдумать такую ритмичную, яростную красоту человеческой руке было не по силам.
Там, в саду, ко мне подошел ако Ахрор. Ему как будто и не прибавилось лет. Простыми словами – он всегда говорил скупо и точно – он выразил свою печаль. Я молча слушала, кивала головой, мне казалось, что я слушаю незнакомого человека.
– Мне жалко, Вера, что ты уехала.
Я пожала плечами, повернулась и пошла к дому. Ахрор молча шел за мной, говорить нам больше было не о чем.
На служебной «Волге» дяди Степы мы вернулись домой в Душанбе. Больше с Пенджикентом меня ничего не связывало. Это теперь я часто его вспоминаю, но тогда я была уверена, что забыла его навсегда. Когда моя бабушка Лисичанская смотрит в потолок на тень от оранжевой итальянской лампы, смотрит пристально, словно старается разглядеть там ночных ангелов, не дающих ей уйти, я уверена, она вспоминает. Ее лицо меняется, то теплеет, то наоборот, становится строгим и неприступным – она ведет неоконченные диалоги с прошлым. Когда мне говорят, что все мои потуги бессмысленны, что давно пора перестать поддерживать жизнь в этом полуживом теле, я не возражаю, молчу. Как мне рассказать им то, что я знаю, дыша с нею рядом? Я смотрю на ее маленькое, сухое личико, ставшее мне родным, и иногда каюсь – к маме не успела, не смогла помочь. Мама умерла одна, добрый Даврон заходил к ней в больнице помимо утреннего обхода.
– Она ушла тихо и достойно, – сказал он на поминках.
Он сказал то, что говорят всегда в таких случаях. Я поцеловала его и ушла в сад под тень старого ореха. Стояла тихо в одиночестве, а потом пришел ако Ахрор.
11
Фтивазид приостановил процесс, туберкулемы заизвестковались. Врачи настаивали теперь на смене климата, Павлику был показан санаторный режим: Абастумани, Теберда, высокогорные лечебницы, где, как говорили, легочная форма может быть побеждена окончательно. Отправить его одного, отдать в чужие руки на год я не могла, да и Геннадий ни за что бы его не отпустил. Удивительно, но болезнь сына изменила мужа – он бросил пить, ушел с работы, все время проводил в поездках – таскался по целителям, много и подолгу с ними разговаривал. Какой только дряни не перепил мой Павлик – от растворенного в воде мумие до растопленного барсучьего жира и настоев из трав. Лекарства Геннадий готовил собственноручно на нашей кухне, сверяясь с записями в большой амбарной тетради.
Муж без конца рассуждал теперь о грехе, и, хотя в церковь не ходил, но всячески противился моему общению с муллой и его женой. Навешал везде крестов и иконок, достал толстенную Библию и по вечерам читал ее. Толкования сводились к одному – всюду рыщет Сатана, везде он прячется, и стоит только на секунду оторваться от молитвы, как он успевает проскочить в мысли и притаиться. Бесы наблюдают за нами постоянно: нет слова и нет мысли, которых они не слышат и не используют для борьбы с Господом и для проникновения в человеческие души. Геннадий теперь постоянно что-то бубнил под нос, я скоро к этому привыкла и перестала замечать.
Такая жизнь – а он теперь стал еще и вегетарианцем – подстегнула в Геннадии залитое водкой желание, он без конца приставал ко мне, то грозя карой небес, то умоляя противным, елейным голосом. Лечь с ним в постель я уже не могла. Я по-прежнему спала в детской. Он злился, приписывал мне несуществующих любовников – словом, я стала еще и блудницей вавилонской, из-за грехов которой страдал наш младший.
Общаться с Фаршидой я не перестала. Бредни Геннадия научилась слушать вполуха, рада была поначалу, что он бросил пить. Я решила – какое-то время его прокормлю, быть может, образумится. Ходил бы, как люди, в церковь, но и тут была приготовлена специальная теория – Церковь-де продажна, Бог ее оставил. У меня у самой не было привычки ходить в храм, но те немногие люди в моем окружении: старая санитарка тетя Шура, сторож в общежитии, пожилой офтальмолог Шмелев, которые ходили в церковь всю жизнь, – были добрыми и уж точно совсем безобидными людьми. Я понимала – мужу нужно какое-то обоснование жизни, стержень, который он утратил, сняв с плеч погоны. Я даже предлагала сходить на службу вместе с ним, поговорить со священником, но он тут же пускался в неистовые споры, ссылался на какое-то особое знание, а затем, видя, что я утратила интерес к его галиматье, злился, выходил из себя, кричал, обзывал меня черствой, глупой пустышкой.