Книга Касание - Галина Шергова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сдержался и тоже врезал ему. Он пошарил глазами по палубе, увидел: на корме, свернутый в бухту, лежал канат. Жандарм схватил конец и канатом ударил меня поперек груди, так что я отлетел к борту и чуть не грохнулся в море.
После этого жандарм брезгливо отшвырнул конец за борт. Свешиваясь к воде, я видел, как конец шлепнул по мелкой зыби.
Мы поднимались по песчаному откосу дюны. Я заметил, что птичьи крестики еще невредимо помечают гладкий, как натянутый выцветший брезент, скат. Потом жандарм наступил на цепочку, и она вся торопливо заструилась вниз, слизывая знаки.
На шоссе у обочины стояла легковая машина; шофер, открыв дверцу, повернувшись к нам корпусом, ждал. Когда мы подошли, я увидел, что это Цудерос.
— Он? — Старший жандарм боднул воздух в мою сторону.
— Грузитесь, — сказал Цудерос и включил зажигание.
Чтобы не смотреть на него, я отвернулся. Отвернулся к морю. И тут с пронзительным, режущим все нутро чувством я понял, что мне нужно запомнить это море. Это море и солнце, по-утреннему вполнакала работающее в раннем, бледном еще небе. И мачту над шаландой, похожей на перевернутый маятник старых домашних часов, — бронзовый блик солнечного диска покачивался равномерно на мачтовом острие. Я почувствовал, что должен запомнить все это в подробностях, как видел сейчас, — твердую упругую поверхность воды, посыпанную нетонущими медяками бликов, и детскую игру в догонялки прибрежной гальки, где камешки бросаются взапуски друг за другом за пятящейся волной, и конец каната, шлепающий по воде с меланхоличностью ослика, отгоняющего хвостом мух. Я должен замуровать в себе это бездумное наполнение человеческим счастьем, эту бескрайность моря, его надежность, его неподвластность изменениям земного пейзажа.
Я должен, потому что — черт его знает, — может, вижу все в последний раз.
Странно, но, скажем, под обстрелом я ни разу не задумывался над тем, увижу ли еще когда-нибудь эту улицу, эти горы.
— Грузитесь, — повторил Цудерос.
ПИСЬМО
«И я тоже всматриваюсь в это утро и в это солнце над шаландой — в этот последний день твоей свободы. Я перебираю даты, предшествующие твоей трагедии. Я теперь знаю их наизусть, чтобы сетовать и проклинать. 9 января 1945 года. Ты был в горах, а руководство ЭАМ, желая избежать кровопролития, попросило у англичан перемирия. Шаг к концу. И конец — 12 февраля, когда в местечке Варкиза ЭАМ подписало соглашение, фактически зафиксировавшее капитуляцию ЭАМ. Подписало приговор тебе, Мемос. Именно тогда, а не позднее, когда ты был приговорен к двадцати годам тюремного заключения.
ЭАМ наивно полагало, что за содержащиеся в соглашении пункты о чистке государственного аппарата, амнистии для политзаключенных, свободе слова и печати стоит заплатить роспуском ЭЛАС. Но выполнено было только это последнее. Вместо свободы пришел террор. Он настиг тебя там, у песчаной дюны, в это последнее утро, когда ты, подобно тысячам бойцов Сопротивления, должен был избрать себе участь политэмигранта, эмигранта из страны, которую ты спасал.
Нам не хватило с тобой времени, милый, и ты не успел мне рассказать о двух десятилетиях заключения, о лагерях и о том, что ты ощутил, вернувшись, наконец, в мир. Я пытаюсь представить все сама и возвращаюсь к рассказам тех, кто прошел через твою Голгофу.
Яннис Рицос искал город своей юности и своей борьбы в городе мрака и террора, хотя у обоих городов было одно имя — Афины.
Он повторял эти строки на афинских мостовых 1952 года, Тогда многие искали свой город и не могли найти.
По-своему тебе «повезло». В 1965 году, когда ты пришел на свидание с городом и миром, в нем уже было больше знакомых по твоей юности черт. Двадцать лет твоего заточения — двадцать лет выхода из заточения духа свободы, распятой трагедией поражения.
Вас раскрепостили почти одновременно — тебя и Грецию, 1965-й.
И всего два года было отпущено вам — тебе и городу.
Как это ничтожно мало рядом с двумя десятилетиями заключения. Как это предательски мало перед необозримостью новой неволи.
И как ничтожно мало слов для утешения. Мало, но все-таки есть.
Я часто писала тебе о повторах в истории. Порой может возникнуть ощущение: жертвы бессмысленны, все возвращается на круги своя. Нет, дорогой. Нет, нет и нет! Опыт трагедии не бесплоден. Человечество не зря получает это кровавое образование. Трагедии могут возвращаться, но человечество с каждым разом все искуснее и дееспособнее в противлении им.
В 1936-м, после первого прихода к власти фашизма в Греции, Метаксас провозгласил наступление Третьей эллинской цивилизации. Другими словами — удушение культуры по установленным уже фашистским образцам. Тогда только крохотная группа греческой интеллигенции нашла в себе силы для протеста.
Когда в 1965 году король Константин в нарушение конституции устранил выбранное народом правительство, лишь один поэт Георгиас Новас согласился подыграть королю. И был предан всенародному остракизму.
В 1967 году в Греции власть захватила хунта «черных полковников». «Полковники» оказались в еще более трудном положении: их призывы «о служении нации» напоминают митинг в пустом зале.
Трагедия небесполезна. Память обретает плоть не только в эпитафиях на могильных надгробиях. Она слагается — равно — в строфы гимнов и строки лозунгов.
Мир не зря познал этот запрет на рождение гения, познал иссушающий паразитизм свиней, высасывающий духовные силы отчизны. Увы, еще не раз жестокость и тупость будут прикладывать к груди народов своих выкормышей, чтобы обречь на нравственную и физическую гибель ее истинных детей.
Но Фидии будут рождаться. Они превзошли эту мудрость трудного рождения и трудного мужания. Перед ними ничтожны тюрьмы и концлагеря, хоть опоясай полземли колючей проволокой, жги книги и дроби в прах ваяния.
«Лишь мудрец свободен. Все остальные рабы. Свободный духом и мыслью превосходит Зевса: Бог находится вне страданий, мудрец — выше страданий».
Где-то там, у стен твоей тюрьмы, Мемос, двадцать три столетия назад стоики провозгласили этот меморандум нравственной свободы.
Или это сказал мне ты?..»
ПАМЯТЬ
— Назначь мне свидание, — попросила. — Не синандисис, а именно рандеву.
Мемос стоял на два шага впереди меня, гладя перед собой, на храмы. Я видела только его спину, обтянутую синей рубахой, уведенные вперед плечи, кисти рук, обхватившие торс.