Книга Рабыня - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, печали здесь не чувствуется. И хотя раскаленный воздух страшно тяжел, ничто не напоминает мрачного уныния сенегальских берегов, в буйной зелени бродят могучие жизненные соки тропиков.
Жан глядит по сторонам и ощущает: жизнь кипит и в нем. Теперь он уже не жалеет, что приехал сюда; ему и не снилось ничего подобного. Позже, по возвращении в родные края, будет что вспомнить.
Пребывание в Уанкарахе рисуется ему как отдых в чудесной стране лесов и охоты; время, проведенное здесь, поможет скрасить убийственное однообразие смертельно надоевшей ссылки.
У Жана были старые серебряные часы, которыми он дорожил не меньше, чем Фату своими амулетами, — часы отца, подаренные ему в день отъезда. Часы да образок на цепочке, висевший на шее, Жан берег как зеницу ока.
На образке изображена была Пресвятая Дева. Мать надела ему этот образок, когда он захворал еще ребенком, совсем маленьким… Жан хорошо помнил тот день. Он лежал в кроватке, болел какой-то детской болезнью — единственной за всю жизнь. И вот, проснувшись, увидел возле себя плачущую мать; дело было к вечеру, зимой, за окном всюду лежал снег, похожий на белую шубу, брошенную на гору… Мать, осторожно приподняв его головку, надела ему на шею образок, потом поцеловала, и он заснул.
С той поры прошло больше пятнадцати лет, но образок по-прежнему оставался на своем месте, и никогда Жану не доводилось так страдать, как в ту ночь, когда он впервые попал в дурное место: руки какой-то девицы наткнулись на священный образок, и эта тварь стала смеяться…
Что же касается часов, то они — уже не новые — были куплены на первые солдатские сбережения лет сорок назад его отцом, когда тот сам служил. Похоже, раньше это были замечательные часы, но теперь вышли из моды: большие, дутые, с боем, они имели весьма почтенный возраст. И все-таки отец считал их на редкость ценной вещью. (Среди горцев в деревне часы были не особенно распространены.)
Часовщик из соседнего селения, чинивший их перед отъездом Жана, заявил, что ход у них отличный, и старик отец со всякими наставлениями вручил сыну дорогой подарок.
Сначала Жан носил часы, но вот беда: стоило ему их вынуть, как слышались смешки. От неуместных шуточек по поводу этой луковицы бедный Жан раза два или три становился красным. Обида и возмущение душили его — уж лучше самому быть осмеянным или получить оплеуху, на которую можно ответить, чем видеть столь непочтительное отношение к отцовским часам. Насмешки товарищей причиняли ему тем большие страдания, что внутренне он признавал: жалкие, но дорогие его сердцу старые часы и впрямь выглядят немного смешными. И он полюбил их еще больше; ему было невыразимо больно видеть, как над ними издеваются, а главное, самому находить их нелепыми.
Скоро он вовсе перестал носить часы и даже не заводил их, чтобы меньше изнашивались, тем более что после передряг недавнего путешествия да еще под влиянием непривычно жаркого климата часы стали показывать самое невероятное время — верить им было нельзя.
Жан любовно поместил их в шкатулку вместе с самыми дорогими ему вещами, письмами и мелкими сувенирами. То была шкатулка с реликвиями, одна из тех заветных шкатулок, какие обычно имеются у матросов, а иногда и у солдат.
Фату строго запрещалось касаться ее.
Но часы словно притягивали Фату. Она отыскала способ открыть драгоценный ларчик, сама научилась в отсутствие Жана заводить часы, переводить стрелки и ставить бой; приложив их к самому уху, она, точно обезьянка, нашедшая музыкальную шкатулку, вслушивалась в едва различимые, надтреснутые звуки.
В Гадьянге никогда не бывает ощущения свежести и хорошего самочувствия; нет даже прохладных ночей, как зимой в Сенегале.
С самого утра, еще до восхода солнца, под сенью восхитительной зелени уже полыхает удушливый, невыносимый зной; всегда и всюду, в любой час и в любом месте — в лесах, где обитают шумливые обезьяны, зеленые попугаи, редкостные колибри,[23] на тенистых тропинках, в кишащих змеями высоких мокрых травах — везде все та же парилка, все та же влажная, гнетущая, ядовитая жара… Горячая духота скапливается по ночам под листвой огромных деревьев, заражая воздух лихорадкой…
Через три месяца, как и предполагалось, страна угомонилась. С войной и резней было покончено. Снова появились караваны, привозившие в Гадьянге из африканской глубинки золото, слоновую кость, перья — словом, всевозможные товары Судана и внутренних районов Гвинеи.
И вот наконец командование отдало приказ вернуть подкрепление, к устью реки подошел корабль, чтобы забрать спаги и доставить их в Сенегал.
Увы! Не всем несчастным суждено было вернуться назад! Перед отъездом из двенадцати на перекличке недосчитались двоих: убитые лихорадкой, они остались лежать в раскаленной земле Гадьянге.
Но час Жана еще не пробил, настал день, когда ему довелось совершить в обратном направлении путь, проделанный три месяца назад в лодке Самба-Бубу.
На этот раз плыть в пироге мандинго пришлось в разгаре дня, от солнца не спасал даже мокрый тент.
Они шли вдоль густой прибрежной зелени, пользуясь той малой, жаркой и опасной тенью, что падала от свисавших корней и веток деревьев.
Вода казалась застывшей и тяжелой, как масло; кое-где над ее гладкой поверхностью стлались насыщенные лихорадкой клочья тумана.
Солнце стояло в самом зените, посреди серо-фиолетового, отливавшего оловом, потускневшего от болотных миазм неба.
Лавина отвесно падавших солнечных лучей отнимала силы у чернокожих гребцов, обрекая их на вынужденный отдых. Исходя потом, они, казалось, таяли на глазах. Теплая вода не утоляла жажды.
Во время таких передышек пирога, увлекаемая потихоньку почти неуловимым течением, сама продолжала путь. И спаги могли вблизи наблюдать расположенный под мангровыми деревьями совершенно особый, сказочный мир, населенный живностью, которая водится во всех болотах Экваториальной Африки.
Живность эта сладко спала в тени, притаившись в темном переплетении гигантских корней.
Лодка скользила медленно и бесшумно, не тревожа даже птиц и лениво распластавшихся в иле в двух шагах от борта сине-зеленых крокодилов; разинув огромные липкие пасти, те зевали с дурацким видом, как бы улыбаясь; невесомые белые цапли, свернувшись снежным комом, спали, стоя на длинной ножке, чтобы не испачкаться, прямо на спине у разомлевших крокодилов; маленькие птички-рыболовы всевозможных зеленых и голубых оттенков дремали на ветках у самой воды в компании ленивых ящериц; удивительные большие бабочки, порождение здешней атмосферы, сравнимой с паровым котлом, сев куда придется, медленно раскрывали и складывали крылья, напоминая то опавшие листья, то сверкающую таинственную драгоценность, отливающую перламутровой голубизной и металлическим блеском.