Книга Автохтоны - Мария Галина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фейерверки отгорели, подсветку выключили, цветные огни дальней дискотеки больше не вращались в низких тучах. Было совершенно, совершенно темно, словно в окне особняка на Варшавской. Где-то шуршат ветками черные голые сады, скрипят штакетники, поблескивают мокрые железнодорожные пути, переплетаются, сходятся, расходятся, светятся синие путевые огни, там, дальше, – мосты, полустанки, крикливые тетки с пирожками, гуси, палисадники, а дальше – ничего, лес, поле, темные тучи, алые прорехи в них, закат, рассвет, небо, небо, небо… Как хорошо трястись на жесткой койке, и пить пиво, и заедать пирожками, и выходить на станции покурить, и больше ни о чем не думать.
Два алых глаза таращились на него из темноты. Он вздрогнул, не соизмерив спросонок расстояния, и только потом сообразил, что это светятся сигнальные огни далекой телебашни на холме.
Однажды так уже было, подумал он. Я увидел их и заплакал. До этого я никогда их не замечал. Дети осваивают мир постепенно, острова реальности поднимаются из темного моря возможностей. С той ночи огни были всегда.
А если бы тогда он не сказал мне, что это просто-напросто телевышка? Я бы увидел великана, перешагивающего деревья и дома, глядящего сверху, с темного неба, страшными своими рубиновыми глазами? И с тех пор по ночам вместо телевышки всегда бы воздвигался в небе и пускался в ночное странствие ужасный монстр?
Они нас обманывают, подумал он, сворачиваясь калачиком в постели, – взрослые всегда обманывают детей.
* * *
Точно, дамский роман. На обложке заключенный в сердечко загорелый блондин обнимал бледную брюнетку. Где они находят таких блондинов? Таких брюнеток?
Она прятала улыбку за маской равнодушной вежливости. Обычно бывает наоборот.
– Вам как всегда?
Он не выспался. И замерз. В чужом городе рано или поздно почему-то становится сыро и холодно. Оттого, что носишь все время одно и то же? Одна и та же обувь, одна и та же куртка… Или потому, что тут и впрямь сыро и холодно.
– Да, пожалуй. А что у вас еще есть?
– Яичница есть глазунья. Омлет. Еще отбивные, но я вам не советую. Они вчерашние. Давайте я вам куртку зашью. Пока вы завтракаете.
Он не поворачивался к ней спиной, откуда она знает про куртку? Он гадал, пока по дороге к своему столику не увидел мельком себя, отраженного в зеркале при входе. Ах, ну да. Оттуда и знает.
Рухнул с неба мокрый снег, проехал розовый фургончик с рекламой молочных продуктов на борту, взлетели жалюзи в магазинчике напротив.
– Я сварила сегодня с корицей. Вы ведь любите с корицей. – Она не спрашивала, а утверждала.
У нее были полные, уютные руки, а лак на мизинце чуть-чуть облез. Когда-то это казалось вульгарным, красный лак. А теперь – трогательно-ностальгическим, домашним.
– Скажите, а как… как вам удается не прогореть? Продукты ведь… порции…
– А вы кто, санитарный инспектор? Или налоговый?
– Нет, что вы. Я просто так, поддержать разговор.
– Вы лучше пейте кофе.
Запеканка была вкусной и свежей. Он ей так и сказал, когда расплачивался.
И в этот раз не с изюмом, а с лимонной цедрой.
– Вот, держите…
– Спасибо, – сказал он. – Это… очень… с вашей стороны. Спасибо.
Куртка была зашита очень аккуратно, хотя шов все равно неприятно бугрился. Купить, что ли, новую?
– Не за что.
На левой круглой щеке появилась ямочка, мигнула и исчезла.
– Все равно, спасибо. А к монастырю Сакрекерок – это куда?
– Как выйдете, сразу направо. Через площадь. А дальше его уже видно.
Он хотел ей сказать что-нибудь приятное, но она снова углубилась в книгу, как бы отгородившись от него нарисованными объятьями. Он натянул куртку и вышел в холодное утро.
* * *
«Голубая чашка», в сущности, очень странный рассказ. Такой мог бы написать Сэлинджер, родись он в России и на пятнадцать лет раньше. Правда, тогда бы он был не Сэлинджер, а какой-нибудь Селиванов. Или Голиков. То есть, в сущности, никакой разницы.
Драма с закушенным ртом. И главная, неразрешимая тайна – кто на самом деле разбил голубую чашку?
Молодая красивая Маруся (так ее и видишь, сероглазую, русую – Маруся – русая) обвиняет в этом маленьком преступлении мужа и дочку Светлану (опять же светловолосая – Светлана – возможно, еще более светловолосая, чем мать). Они говорят – мыши. Так и есть? Или кто-то из них покрывает другого – молодой отец маленькую Светлану или она – его? Откуда у Маруси голубая чашка? Кто ее подарил? Почему она так дорога Марусе? А если так дорога, почему она стояла в чулане, когда ее разбили? От кого Маруся ее прятала? И почему?
Тут могут быть разные версии. Например, чашка эта досталась Марусе от отца, крупного партработника, арестованного и расстрелянного, и там выгравирована подарочная надпись ему, и Маруся прячет чашку в чулане, чтобы чужие глаза эту надпись не видели. И тогда нет ли возможности, что сама Маруся и разбила эту чашку – на всякий случай, мало ли… Или подарил ей, Марусе, эту чашку ее друг полярный летчик, а рассказчик, молодой, тридцатидвухлетний, разбил чашку в припадке ревности. Или, быть может, сам рассказчик подарил эту чашку Марусе и разбил ее в горе и тоске, ибо раз уж жизнь разбивается, то и чашки не жаль… Или дочка Светлана, эта юная Электра, разбила чашку, потому что сама была такая же Маруся, только маленькая, и был у них с Марусей на двоих один тридцатидвухлетний мужчина?
И нечего сваливать все на мышей. Чашку мышам не сбросить с полки, разве только в мультиках…
* * *
– Эмигранты? Да, и много. Бежали в Варшаву, в Прагу. И оседали здесь. Деньги кончались, или встречали знакомых. Наверное, им казалось, их тут никто уже не достанет. Окраина мира.
Не окраина, подумал он. Ось. Когда все вертится, все опрокидывается, она одна неподвижна.
Пуховики, габардиновые, драповые пальто. Кепки, ушанки, адидасовские петушки… Напор торгаша и высокомерие посвященного. Маленький рынок. Жалкий. Он видел не в пример богаче. Советика, германика. Когда умрут последние свидетели, все это перестанет что-либо значить. Станет просто историей.
В снеговых проплешинах виднелась бурая свалявшаяся трава.
– Свои газеты? Литературные альманахи? А как же. Сюда бежали небедные люди. Культурные.
Гладкое розовое лицо и цыплячий желтый пух на макушке. Кепка лежала на клеенке, изнанкой вверх, словно ее хозяин просил милостыню. Тут же книги, хорошие, добротные, в крепких переплетах. Книги тех времен, когда страницы еще не склеивали, а сшивали. На обложках мелкими капельками оседала влага. Некоторые, впрочем, самые ценные или самые ветхие, были обернуты в полупрозрачный, зацарапанный полиэтилен.
– Но у меня нету. Я больше по изо. Гравюры, плакаты. Не нужны плакаты?