Книга Дури еще хватает - Стивен Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда люди принимаются делиться воспоминаниями о человеке, которого все любили, без разного рода никчемной ерунды дело не обходится, однако КБ, следует отдать ему должное, удалось увлечь внимание зала как никому — если оставить в стороне членов семьи Ричарда Брайерса. Вы, может быть, думаете, что торжества такого рода, вечера памяти, похороны и благотворительные обеды — это отнюдь не ристалища. Поверьте мне на слово: для актера любая возможность открыть рот и показать себя публике — наряду с другими актерами — выливается в яростное, язвящее душу состязательное сражение, и если кто-то возьмется убеждать вас в противном, не верьте.
Каждую историю, которую Кен рассказывает о Брайерсе (чью актерскую судьбу он помог преобразовать самым фантастическим образом — вплоть до того, что дал ему возможность сыграть, и с немалым успехом, короля Лира), мне доводилось множество раз слышать и прежде, тем не менее я хохочу столь неуправляемо, что довожу себя до приступа астмы — достаточно сильного, чтобы заставить меня пару раз воспользоваться ингалятором. Брана всегда выставляют в виде поучительного примера самовлюбленного театрального выпендрежника. Для меня это отчасти огорчительно, поскольку «Оксфордский словарь английского языка» указывает в качестве первого случая использования этого слова в печати (применительно к актерскому ремеслу) статью, которую написал я. На самом же деле, если Кен и принадлежит к какому-либо классу или подвиду актеров, я бы назвал его скорее крутым мужиком, чем выпендрежником. А кроме того, он — и по какой-то причине многие затрудняются в это поверить — один из пяти самых забавных людей, каких я знаю. Мы еще встретимся и с ним в этом непредсказуемо попрыгучем повествовании.
В зале я сижу рядом с легендарным Фрэнком Финлеем{51}, испускающим время от времени отрывистый смешок. Не могу сказать, что, когда я, запыхавшийся, уселся в последнюю минуту на свое место, он обошелся со мной так уж дружелюбно, но, с другой стороны, он благочестивый католик и, наверное, наслышан о дебатах, в которых я заодно с Кристофером Хитченсом{52} оспаривал мысль о том, что Католическая церковь представляет в нашем мире силы добра. Очень многие решили после них, что я — «антикатолик», и это сильно гнетет и удручает меня. Возможно, кто-то сказал ему, что я грубо оскорбил «Мать всех Церквей» и резко отозвался о папе (коим являлся в то время Йозеф Ратцингер, Бенедикт XVI, ныне уже подавший в отставку).
С вечера я ушел быстро, поскольку не хотел увязнуть в разговорах. Уверен, там не было ни одного человека, от встречи с которым я желал уклониться, просто мне не терпелось вернуться сюда — к экрану компьютера. В голове моей кружились самые разные мысли, но главное — я ощущал потребность поделиться впечатлениями от этого вечера с вами, мой безропотный читатель.
Вечер памяти Ричарда Брайерса в некотором отношении — типичный пример актерских сборищ. На них рассказываются, пересказываются и перевираются слухи и побасенки, связанные с театральным ремеслом и невообразимыми театральными провалами. Ученые, шпионы, врачи и юристы ничем в этом смысле не отличаются — плюс-минус веления их профессиональной этики. Мое существование фрагментировано настолько, что сегодня я веду жизнь актера, а завтра какую-то совершенно иную. Ею может быть жизнь писателя, или радиоведущего, или распорядителя телевизионной программы; я обедаю с исполнителями классической музыки, рестораторами, товарищами по давним наркотическим играм, простыми светскими людьми, шеф-поварами, такими же, как я, любителями крикета и новообретенными друзьями из виртуального мира. В отличие от немногих внушающих мне зависть людей я почти никогда не решаюсь смешивать одну группу с другой. А когда решаюсь, это обычно заканчивается катастрофой, такой же, как при смешении одного спиртного с другим. Я люблю хорошее пиво, люблю хорошее вино, однако невозможно безнаказанно пить на протяжении одного вечера и то и другое. Я люблю друзей, с которыми играю или ежедневно играл когда-то в бильярд либо вынюхал порядочные количества пыли со склонов Анд; люблю друзей, с которыми обедаю в нелепо дорогих ресторанах; люблю тех, с кем снимаюсь в кино или кривляюсь на эстраде. Люблю и ценю их всех в равной мере и не думаю о них как о представителях разных слоев общества или людях, расставленных по разным полочкам, — дескать, одна группа в чем-то выше или важнее всех прочих, — но даже мысль о том, чтобы познакомить их друг с другом, ввергает меня в дрожь и трепет тошнотворного смятения.
И потому сегодня я покинул театр, заглянул в подвернувшийся по пути супермаркет, чтобы купить немного льда, грудку индейки и помидоры — первое, что пришло в голову, — и, уклонившись от обычной борьбы с автоматическим кассовым аппаратом (они вдруг снова вернулись в магазины), засеменил по улице в обществе безупречно одетого Питера Боулза и столь же безупречно джентльменистого Морея Уотсонта[26]. На протяжении сотни ярдов я был актером, судачившим с ними, обменивавшимся анекдотами, а затем отделился от них, повернул к дому и вскоре оказался здесь. Все еще ведомый моими непостоянными, ветреными эндорфинами, я уселся перед вами и задумался: что бы мне этакое написать?
Давайте-ка мы вернемся к красной нити, она же тема, этой главы.
В моем позорном перечне я указал среди мест, где принимал кокаин, палату общин — и это чистая правда. Сидя там в упоительно старом и удобном кожаном кресле после приятного, но не слишком приятного — в конце концов, это всего лишь клуб — завтрака с членом парламента (нам нет нужды тянуть сюда за уши его имя) и покручивая в руке стакан с бренди, я выразил желание сходить «по-маленькому». Член парламента указал на дверь в углу комнаты, сказав, что мне надлежит свернуть за ней во второй уходящий направо коридор. Я вперевалочку прошелся по коридору и попал, к моему испуганному удивлению, в уборную, предназначенную только для мочеиспускания. Да еще и с одним-единственным писсуаром. И никаких кабинок. Гадить, как многие годы назад столь точно предсказал в утопическом романе «Вести ниоткуда» Уильям Моррис, дозволяется только членам палат, подумал я. И потому я — с сердцем, работавшим, как паровой двигатель, с пугливым «а‑подите-вы-все» отчаянием настоящего нарика — досуха протер галстуком пристенную часть верхушки писсуара, нарубил на ней дорожку, достал соломинку и уже подносил ее к носу, когда в уборную вошел, радостно напевая, веселый, краснолицый, основательно позавтракавший парламентарий, коему больше не суждено уже было отпраздновать свое семидесятилетие.
— Простите! — приглушенно воскликнул я, загородив телом постыдную дорожку. — Я понимаю, как это глупо. Но я стесняюсь писать при посторонних. Если кто-нибудь стоит за моей спиной, у меня просто не получается.