Книга Япония без вранья. Исповедь в сорока одном сюжете - Юра Окамото
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этот раз такой сценарий не срабатывает. Как минимум во многих городах и деревнях префектуры Фукусима обыденность не восстановить ещё очень долго. Радиация в море, быть может, навсегда разрушит повседневность многих других в регионе Тохоку — и рыбаков, и крестьян. Цена, которую приходится платить за имидж продвинутого государства, за яростный свет городов, бесчисленные кондиционеры и пять миллионов торговых автоматов, оказалась на этот раз слишком высока для такого количества людей, что меньшинством их уже не назовёшь. Найдётся ли у них голос? Или даже теперь сработает самоцензура, и они тоже замолчат в заколдованном круге японской обыденности?
Японское общество, как никакое другое, способно спрятать недовольных, спрятать иных, спрятать слабых. Это доказывает растущее число (счёт идёт на сотни тысяч) так называемых хикикомори. Или почти всеобщая готовность гордо сказать, что Япония — страна японцев, игнорируя постоянно живущих в стране иностранцев. Или место, которое общество на протяжении десятилетий уделяло инвалидам, — специальные учреждения с высокой стеной да парой овчарок, неизменно расположенные далеко в горах. Способность общества к конструктивным изменениям определяется как раз отношением наименее пострадавших к наиболее, отношением сильных к слабым. Установка на национальное агрессивное единодушие означает, что большинство решений принимается в Японии единогласно, а голоса против если и звучат, то только нервным и безнадёжным шёпотом. Поэтому таким городам и деревням, как Минамисома, скорее всего, будет отведено вполне легитимное место на задворках японского чуда — среди других деревень неприкасаемых, забитых и забытых.
После землетрясения часто трудно решить, надо ли дом перестраивать или достаточно просто замазать трещины шпаклёвкой. В моём доме, построенном тридцать лет назад, таких замазанных трещин немало. В здании японского чуда их гораздо больше. Мне кажется, пора уже взяться.
Да и вообще на черта нам нужны атомные электростанции? — сказал я голому японцу, сидевшему в чане с горячей водой на крыше общественной бани. Сам я сидел в таком же чане и в таком же голом виде рядом. Мы познакомились всего минут пять назад.
— А вы подумайте о людях, которые их строили, которые десятилетиями там работали. Они, между прочим, ради всех нас старались — чтоб нам всем лучше жить было. Каково, думаете, им придётся, если теперь все вдруг скажут — «не нужно»?
На мгновение он взглянул мне в глаза, потом перевёл взгляд на горы перед нами, в семистах километрах от Фукусимы. В маленьком городке по ту сторону этих гор, по слухам, хотели устроить свалку для земли с повышенной радиацией — куда-то же её вывозить нужно, — но жители воспротивились. Моему собеседнику было уже за сорок, так называемое поколение мыльного пузыря, эпохи всеобщего благоденствия, когда рабочих мест было больше, чем населения, уровень жизни рос с каждым днём, и общество говорило тебе спасибо уже за сам факт твоего существования. Руки у него были белые и пухлые — руки человека, никогда ими особенно не пользовавшегося.
— Мой отец, знаете, всю жизнь проработал на атомных электростанциях. Как бы вам это понравилось, если бы всю вашу жизнь вот так вдруг взяли и перечеркнули?
Я попробовал себе это представить. И правда, мне бы это не очень понравилось. В голове сразу возникло какое-то смутное ощущение полной безысходности и бессмысленности собственной жизни, абсолютного тупика бытия. Я почему-то представлял себя сидящим в одиночестве в тёмной комнате, безуспешно пытающимся найти хоть одно оправдание. Вспоминающего всех тех, кто подтолкнул меня к выбору профессии. Попытался как-то объяснить свои решения влиянием людей, окружавших меня в молодости, диалогами с ними. Вспомнил реакцию отца. Подумал было об искуплении грехов. И тут мой собеседник заговорил снова.
— Вы бы знали, как сейчас трудно отцу на улицу выйти — люди пальцем показывают, говорят: смотри, атомщик идёт. Судачат за его спиной. Думает переехать куда-то, где его никто не знает. Дискриминация, знаете, штука тяжёлая.
Меня вдруг осенило. Я всё ещё один в тёмной комнате, но окна зашторены не потому, что я хочу сосредоточиться на своих терзаниях и не видеть ничего вокруг, — просто-напросто неизвестно, кто там может подглядывать. Моя проблема вовсе не в том, чтобы объяснить и оправдать прошлое, — мне нужно разобраться с настоящим и будущим, с людьми, которые окружают меня сейчас. Проблема не столько внутренняя и душекопательная, сколько внешняя. И при наличии средств решается очень просто — переездом.
Много всего уже было сказано о пресловутом японском стыде. Что японцы, дескать, не чувствуют вины, а чувствуют лишь стыд. Что их переживания — внешние, основанные на заботе о собственной репутации, а не внутренние, вот потому им и нет толку от исповедей и раскаяний, ведь они, мол, ориентируются на оценку других, а не на внутренние ценности, как мы, европейцы.
И вдруг я задумался о своей японской жене. Дочь школьных учителей, умница и отличница, в своих поступках она действительно руководствуется тем, что о ней подумают другие, причём другие, на которых ей самой (если остановиться и задуматься) нужно было давно наплевать. Она приходит домой из университета, где в последнее время работает, и бесконечно жалуется на то, что её недооценили, что все её старания оказываются бессмысленными, что по службе продвигают других, которые делают гораздо меньше, но умеют влезть в доверие к профессорам. Она же старается, чтобы ею были довольны абсолютно все — и инвалиды, с которыми связана большая часть её работы, и студенты, и уборщицы. Она — что называется, хаппобидзин, буквально — безупречная во всех смыслах и отношениях, откуда ни посмотришь, со всех восьми сторон света.
А потом я подумал о себе самом. О чём я думал в своей воображаемой тёмной комнате? Был ли я там наедине со своими внутренними ценностями? Вовсе нет. Я думал о своих поступках не один, а как бы вместе с теми, кто повлиял на меня в прошлом, — друзьями, родителями, своими. Все мои вроде бы внутренние ценности были сделаны коллективно. Я — лишь частность, фигурка, сложенная из других фигурок, людей, наиболее важных для меня. Если бы кто-то смог отделить их от меня, вытащить их из меня, одного за другим, я даже не знаю, осталось ли бы что-то в конце.
Дело не в стыде или вине, а в том, кого мы наделяем правом говорить нам, кто мы такие. Кто-то даёт это право только Богу. Кто-то — ближайшим друзьям. Кто-то — вышестоящим. Некоторые — вообще всем окружающим. Кто-то наделяет этим правом только тех, кого уже давно нет рядом, — людей из собственного прошлого. Другим важно лишь настоящее и будущее.
Мой голый собеседник, положив пухлую руку на край чана, кажется, всё ещё думает о своём отце. И смотрит на горы перед нами, горы в семистах километрах от Фукусимы.
И далеко, и близко.
Года три назад один учёный, занимающийся историей японской кинематографии, совершенно случайно отыскал на барахолке старейший в Японии мультфильм. Плёнка была в картонной коробке и, хотя пролежала ни много ни мало 91 год, неплохо сохранилась, поскольку картон хорошо впитывает влагу и не дал ей отсыреть. Плёнку отреставрировали, оцифровали и проиграли. Оказалось, что произведение это — длиной в две минуты и называется «Тупой меч». Сюжет состоит в том, что самурай, обманутый шельмой-продавцом, получает за свои, отнюдь не собственным потом заработанные деньги меч, который оказывается тупым. Решив испробовать меч на деле, самурай идёт по дороге домой и рубит налево и направо то попавшегося по дороге почтальона, то ещё кого-то, но меч не наточен и, естественно, не причиняет честным труженикам никакого вреда, а герой в самурайских штанах хакама получает то, что ему причитается, — хорошую взбучку.