Книга Мать моя - колдунья или шлюха - Татьяна Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотел я или не хотел, чтобы ко мне «не вязались»? Это вопрос сложный. Получилось так, что и Павел, и Пашка «вязались», то есть они насильно вторглись в мою жизнь и заставили меня увидеть их. А увидел и — не захотел без них. Сам я теперь высматриваю Пашку. Вот несётся он по перемене, сшибая всех, кто попадается на пути, дёргает девчонку за волосы, свистит в два пальца, ковыряет ногой пол, когда его вызывает учительница…
Защищенный Пашкой, месяц за месяцем, живу, позабыв об опасности. Но однажды…
Стою в коридоре у окна.
Большие деревья. Птицы — на ближнем ко мне. В любую погоду они всегда располагаются именно на нём. Одна из загадок, которые я не умею разгадать. В холодную погоду или под ливнем птицы сидят нахохлившись и молчат, а в тёплую — болтают и перелетают с ветки на ветку. И то, что они обуютили именно моё дерево, прямо против того места, где я люблю стоять на переменах, соединяет меня с чем-то, от чего я завишу. С дорогой, по которой мы с матерью изо дня в день бредём, с птицей, прилетающей ко мне домой, с музыкой матери, всегда таящейся в моих ушах и готовой в любую минуту зазвучать, зрительно похожей на розовый закат, подаренный мне как-то Павлом на берегу большой голубой воды…
В тот день моросит дождь, несмотря на декабрь. Лёгкий и безобидный, он не мешает никому. И птицы проживают тот день так же, как дни тёплые. Сегодня воробьи выселили больших птиц и празднуют победу: скачут-суетятся, как бы проверяют, в полной ли их собственности мокрые голые ветви. Больше всех мне нравится один. Похож на Пашку — весёлый, всё время в движении и задирает всех подряд.
На мою голову обрушился удар. Не столько от боли, сколько от неожиданности я потерял равновесие и упал.
— Вот тебе! — раздался знакомый, но уже задвинутый в прошлое голос. — Я давно тебя приметил. — Из прошлого вырвались капризные интонации.
Котик? Тут же он вскрикнул.
Я обернулся. Котик лежал лицом к полу и руками держался за голову. Над ним, поставив ногу на пухлое его тело, стоял Пашка и шипел:
— Ешшё раш тронешшь его, подохнешшшш! Прошлое — тут! В нём Павел жив, потому что Котик — свидетель моей жизни с Павлом!
Я встал.
— Пожалуйста, отпусти его, — взял я за руку Пашку. — Пожалуйста!
Котик вывернул голову. Удивлённый его глаз уставился на меня. И только в эту минуту я понял, за что Котик меня двинул. Отомстил мне — я посмел заступиться за его мать!
— Пожалуйста, — задрожавшим голосом попросил я ещё более горячо, чем раньше, — отпусти его! Он не будет больше! — сказал я фразу из детского сада, которую никогда не говорил, но которая, оказывается, въелась в меня.
И Пашка снял ногу с Котика. Величественно сказал:
— Встань!
Он напомнил мне Пугачёва из «Капитанской дочки». Так важно Пугачёв разговаривал с теми, кого миловал.
Котик встал и удивлённо уставился на меня.
— Я тебя давно приметил, — повторил он капризно, но, покосившись на Пашку, поспешно буркнул: — Ну, я пошёл, мне на другой этаж.
А я смотрел вслед Котику, и слёзы обливали меня изнутри. Они не лезли наружу, оставались во мне, но их было так много и такие горячие они были, что я кинулся в туалет и сунул лицо под холодную воду.
«Не уходи, Котик!» — кричал я молча что есть силы.
— Он што, вшё-таки шильно шарахнул?
— Нет, что ты! — Наконец я вытащил голову из-под воды. Надо бы поблагодарить Пашку, но слов не было, я лишь смотрел на него сквозь текущие по лицу струи, и мне казалось: верёвка — совсем короткая, и вот сейчас, через мгновение, мы с ним превратимся в одно существо.
Был такой момент. Ничего особенного в тот день не случилось: мы просто ехали на пароходе.
Кругом вода. Павел называл это водохранилищем, а я — морем. Мне так хотелось увидеть море! Павел рассказывал, море — это вода и солнце. Так и было: вода и солнце. А ещё — цвет. Не один, разные: серо-ржавый, золотисто-матовый, зелено-голубой. Не столько даже в цвете дело, сколько в свете, пропитавшем цвет, не похожем ни на свет дня, ни на свет солнца. Мы стоим с Павлом на палубе, на самом носу. Свет омывает нас, втекает в нас, течёт сквозь нас, и в какое-то мгновение — ни парохода, ни моря, один свет, и сливает он нас с Павлом в единое целое. Я — Павел, Павел — я. Запах раскалённой железки, солнца, свежего огурца… где запахи Павла, где мои? И вовсе не обнимает меня Павел, он лишь стоит рядом со мной, едва касаясь боком. Как же так получилось: я — он, он — я?
Оставшись без Павла, я так жаждал вернуть то ощущение! Припадал к окну, вызывал тот день. Серое здание исчезало, начинала рябить солнечная вода, но тот свет не возникал. И, хотя я чувствовал Павла где-то рядом, очень близко к себе, ощущение — он это я, я это он — не возвращалось.
Почему же сейчас здесь, в туалете, где вокруг кричат, брызгаются, курят мальчишки, а по лицу стекает вода и шуршит своим «ш» Пашка, — запах раскалённой железки?
Нет того света, да и день вовсе не солнечный, и никакого моря-водохранилища нет, а что-то… — то самое, что тогда. То мгновение вернулось?
Моя жизнь растекалась в несколько.
В одной — окна моего дома, с серым зданием, закрывшим встающее солнце, и большие — школьные, с деревьями за ними и птицами, тощая мама, детали быта (видеть их научил меня Павел), узкоглазая учительница с резким голосом, несущиеся по перемене ребята.
В другой — ничего сегодняшнего нет: мы с Павлом идём по двору или по улице или по лесу, плывём на пароходе, смотрим фильм, спектакль, читаем… — эпизодами повторяются быстро проскочившие годы, возвращают даже мелочи, которых я сгоряча, проживая те годы день за днём, не заметил.
Третья моя жизнь — я иду за матерью, утопая босыми ногами по щиколотку в пыли. И, наверное, так бы и осталась эта жизнь — бесконечной дорогой в никуда, если бы однажды мать не поднялась над ней прямо на моих глазах.
Это случилось посреди перемены. Снег, засыпавший деревья, совсем не напоминал пыль, но в какое-то мгновение, которое я не успел заметить, деревья вместе с сегодняшним снегом исчезли, прямо передо мной пала дорога и — мать, как всегда, впереди. Я не заметил перехода. Идёт мать и вдруг отделяется от земли. Не в своей тёмной юбке и светлой блузке. Облаком? Формой своего тела? Не знаю. Знаю: это мать. И свет режет глаза, тот, благодаря которому мы с Павлом совпали вместе. «Подожди», — зову я мать и делаю рывок к ней. Она растворяется в свете высоко над дорогой.
Одно мгновение.
Потом сразу я — в классе. Значит, как-то я попал в класс?
Не хочу, чтобы мать поднималась к небу. Это уже было!
Жизнь моя первая занимает половину всей, если не считать сна. Вроде слышу и что говорит учительница и что — ребята, но остаюсь нем. Написать на листке бумаги мне легче, чем что-то сказать: письменные работы выполняю чуть ли не мгновенно — рука сама пишет. И наша учительница, словно понимая это, никогда не спрашивает меня. Если хочет поставить отметку, кладёт лист бумаги передо мной и просит написать ответ на вопрос. Иногда вызывает к доске — решить задачу. Я чувствую, ей очень хочется, чтобы я заговорил, но, даже если бы она попросила, я не смог бы: слова не идут из меня. Будто какая преграда воздвигнута между мною и миром: фраза, сформулированная, бьётся об эту преграду, беспомощная, и остаётся во мне. Зато из головы она стекает в руку и, сорвавшись с пальцев, легко ложится на бумагу.