Книга Самоучки - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И среди этой темени и неслышной тишины случайные мысли мешались с обрывками прошлого неправдоподобной мозаикой.
Два последующих месяца, когда солнце было окончательно изгнано с нашего грязного небосклона, а тучи и мокрая земля не успевали обмениваться влагой, остались в моей памяти то ли нелепым и нетрезвым маскарадом, то ли неистовым карнавалом бессмыслицы, вереницей одинаковых суток — одинаковых, как шарики разлетевшихся по полу бус.
Мы кружили по холодной Москве, словно мотали пряжу, — впрочем, этот образ устарел еще до изобретения печатного станка. Я выуживал из своей корзины то Иудушку, то Клементинку де Бурбон или висельника Ставрогина, и мы вместе разглядывали в невидимых лучах серого света, едва проникавших сквозь тонированные автомобильные стекла, всех этих несчастных, каторжников и проституток, героев своих времен, снисходительных к себе студентов, смешных скупердяев, всю жизнь наживавших горы мусора, благодушных идиотов, не лишенных доброты, — одним словом, всех тех, кому не жилось на этом свете, потому что не хватало любви, или тех, у кого ее было в избытке.
— Может быть, хватит? — осведомлялся я каждый раз, но Павел продолжал упрямо слушать о похождениях недотыкомки.
Еще разок мы заглянули на “выставку”, скорее всего просто потому, что случайно оказались поблизости. Вся картина повторилась абсолютно, разве что пластиковые стаканчики содержали на этот раз не вино, а пиво; белые стены по — прежнему были пусты, а посредине зала красовалась уличная урна, раскрашенная в национальные цвета Норвегии и изнутри укутанная пакетом. Около нее толпились люди, бросали туда окурки и с интересом наблюдали, как огоньки жадно поедали вонючий целлофан. Никому не нужный Паша важно расхаживал по залу в своей “гаврилке” и ощущал себя меценатом. Я смутно чувствовал, что за всеми этими мусорными корзинами и ветками таятся некие выстраданные смыслы, а то и горячо прожитые жизни, но разгадывать их я не имел ни желания, ни сил, ни, главное, способностей и испытал несказанное облегчение, очутившись на свежем воздухе.
В поисках настоящего искусства мы кочевали по стынущему городу, а потом принимались искать самих себя, переходя из бара в бар, и, опорожняя тяжелые пузатые кружки, вливали в себя огромные порции умеренно газированного напитка, известного на весь мир.
Предметом нашего внимания оставалась русская литература, но к этому стволу я прививал время от времени шедевры мировой, почти каждый день что — то перечитывая, и обнаруживал, что самому мне далеко не все понятно. Павлу все было интересно, и он старался все запомнить. Суждения его не поражали гибкостью.
— Знаю я таких баб, — сказал он о жене Лаврецкого. — Ну их к черту.
А про Базарова сказал, уверяя:
— Больной, больной, есть такие люди.
Выводы он делал с моих слов, и с некоторых пор меня беспокоил вопрос: а может быть, это я сам, дитя инфантильной эпохи, делил своих персонажей на добрых и злых, плохих и хороших, не давая себе труда представить в полифоническом единстве доступную нам часть мироздания? Простой вопрос о смысле искусства, поставленный передо мною Павлом на первом занятии, разросся в целую проблему, распутать которую не помогали даже соображения светлых умов прошлого, предусмотрительно оставленные в письменной форме. Чем больше я размышлял, тем меньше мог сказать что — нибудь уверенное и неизменное.
Больше того, сюжеты обращали нас к мысли, что причины и следствия совершенно переплелись и всюду царит произвол некоего плохо изученного феномена. Персонажи будто взбунтовались и ставили вопрос решительно. Кто они в самом деле были: существа или призраки наших фантазий? Мы поселимся в вас и пожрем вас изнутри, обещали они. С вашей помощью мы продолжим наши жизни, оборванные обгрызенными перьями писателей, если только вы в свою очередь не сыграете с нами какую — нибудь злую шутку. И эта последняя оговорка таила в себе жуткую перспективу.
Заброшенные в мир художественной прихотью изощренных умов, рожденные в искрах оплывших свечей, неприкаянные и часто неотпетые, они жили и не жили, были и не были, в самом деле обитая наши души и головы. И мы невольно их жалели, жалели о них, и если не могли выпить за их здоровье, то уж не забывали помянуть, оплакивая их и — на всякий случай, за компанию — себя тоже, хотя чувствовали себя людьми, а не героями романа, и, может быть, потому, что начинали догадываться — все может случиться.
Итак, какую тоску заливали мы мексиканской водкой, какую печаль топили в маленьких рюмках с посыпанными солью краями, какую сласть, какую горечь осязали в кристаллах этого белого обманчивого вещества — не могу сказать определенно. Отлично помню только, что вечерами щелкали в воздухе команды, которыми переставляла по сцене, точно шахматную фигуру, свою бедную служанку капризная мадам, а мы видели, как дрожал от обиды и невозможности счастья волевой подбородок с ямочкой, где при любом освещении штрихом стояла тень, и, боясь пошевелиться, поглощали глазами выверенную красоту мизансцены, движения света и людей.
Пашино увлечение зашло далеко, пересекая тот заветный рубеж, который отделяет намерение от последствия и за которым начинается биография. Он собирался сделать абсолютно серьезное предложение, но тянул и откладывал со дня на день. Аптекарь, хоть и был стариком, оказался куда проворнее.
Здесь следовало бы сказать подробнее, но я веду рассказ от первого лица и многих вещей не знаю наверное, а могу только предполагать.
— Ах, если бы вы знали, — говорила она со сцены, то и дело встречаясь блуждающим взглядом с нашими внимающими глазами, — как я люблю чудеса! Рождение — это очень важный праздник. Только кажется, что это пустяк. Но откуда он мог узнать об этом дне? Наверное, я проговорилась. — Алекс довольно хихикнула. — Разве это не чудо, что кто — то неизвестный бережно подбирает твои слова? Вдыхает в них жизнь? Гербарий вечно живых слов. Для кого — то они не более чем сор. Так вот. Утро было восхитительно, воздух был прозрачен и дрожал на солнце, а пруд весь переливался бликами. Я отправилась в молочную лавку — вы знаете молочную лавку папаши Адо, ту, что за ратушей, там еще над дверью висит высушенная тыква, — и там в витрине стоял… мой портрет. — Она склоняла голову набок, и ее взгляд, когда она вертелась на одной ножке, как циркуль, проводил на подмостках задумчивую окружность. — Как он смог его исполнить — ведь он видел меня урывками, несколько раз и не подолгу. Оказывается, это так просто — надо только верить… Вы смеетесь?.. Но почему?
Куда бы она ни шла в своем городишке, повсюду ей улыбалось собственное изображение, как если бы на всех площадях и улицах были развешаны приветливые зеркала. Эта сцена поразила Павла и продолжала волновать его раз от раза все сильней. Он не хлопал в ладоши, не кричал “браво”, но смотрел вперед таким завороженным взглядом, который, наверное, оставлял инверсионный след, хотя я лично его не видел.
“Мы пойдем другим путем”, — такая фраза была вполне в его духе, как в духе Гэтсби было поймать время, сидевшее в кустах. Теперь я почти уверился, что мне не миновать стать свидетелем, как Павел, утроив оборот своей торговли, возьмет да и воплотит мечту какого — нибудь литературного чудака. Поговорку об условности искусства я пока отложил, но, сам еще понимавший жизнь как одно сплошное приключение, сделался осторожнее и следил отныне за своими речами.