Книга Новый американец - Григорий Рыскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуйте, Илюша, – и приветливо улыбается, и всякий раз я удивляюсь, как эта грубая скала могла породить тоненького златокудрого принца. Вот он подходит к Севрюге-отцу, целует в меловую маску, садится на гранитное колено.
Вообще-то в Севрюге много загадочного. Однажды, когда у меня загорелась электропроводка, нежданно явился Севрюга, погасил пожар, заменил провода. Когда я предложил денег, грубо отказался. Таким же образом Севрюга спас соседа, когда у того стал фонтанировать кипяток из батареи отопления. Однажды я видел, как этот сопящий монстр нес на руках на пятый этаж (в нашем доме нет лифта) свою занемогшую жену Нину, миловидную хрупкую блондинку.
Самое интересное, что сам Севрюга – подпольный щелкопер. Я познакомился с ним в Ленинграде, в 1970-м, в редакции радио обувной фабрики «Скороход», куда он приносил свои стихи. Все они были о Нине. До сих пор помню севрюжий нежный стих:
Ужель и вправду повзрослели,
Коль туфли с каблучком надели.
Но Севрюга стыдился тайного своего щелкоперства, и я, боясь навлечь на себя его гнев, никому не открываю тайны.
* * *
В Ленинграде идти было некуда. Уж на что Стасик Бессонов, однокашник, а дал от ворот поворот:
– Ну пойми, друг ты ситный, ну не могу…
Стасик вскакивает, отодвигает кресло, скрипит протезом. Прокуренный, потливый, янтарный. В сорок третьем Стасику оторвало ногу на минном поле.
– У меня в отделе строительства – Цацко, рабочий отдел – Фельдман, ответсекретарь – Цеханович. Ты только не обижайся. Ну неправильно это, когда на страницах газеты «Российский рабочий» еврей учит русака, как жить. Хочешь на скороходовское радио? – там есть старушонка Поникова, Раскольникова на нее нету.
Ее голова была как деревянное корыто в проволочных очках. Она улыбалась редко и гнусно. Вместе с длинными зубами обнажались бескровные десны, и она становилась похожей на мула. Так мы ее и называли за глаза – Мул. И вот эта семидесятилетняя девушка вонзилась в меня всеми своими зубами, рогами и копытами.
– Я корреспондирую на ЛенТАСС, – представилась она очередному поколению журналистов, отданных ей на растерзание. За толстыми линзами стояла тьма. Ее тексты были кладбищами слов: «Трудящиеся фабрики „Скороход“, встав на трудовую вахту в честь…»
Самое мучительное было редактирование, когда она сажала перед собой и заставляла читать вслух «передачу». Она была почти слепа и не различала букв.
Она убивала все живое, превращая страницу в морг. На протяжении полустолетия она доводила до нервного истощения одно поколение журналистов за другим.
Я пытался бунтовать, но безуспешно. Она срывалась с места, выставив острые локотки, металась по студии, на ощупь добиралась до стульев и начинала ими грохотать, выстраивать вдоль стены во фрунт.
– Мы катимся в пропасть, мы катимся в пропасть! Кто-то из нас должен уйти. Но не я же!
Она очумела от революций, индустриализаций, вой н и требовала талантливой неправды. А по конвейерам плыли унылые говнодавы, сизорылые строчильщики стояли у строчильных машин, пошатываясь в лютом похмелье, в вырубочном грохотали машины-гильотины. Вырубщики держали искалеченными пальцами стальные лекала. Тонный пресс рушился в миллиметре от живой руки.
Именно сюда был направлен после отбытия срока в психушке поэт-рабочий Севрюга. Но ему удалось уберечь пальцы.
В первое же утро я увидел на фабричном дворе парня с запрокинутым серым лицом. Его русые волосы были живые и веселые на ветру. Санитар с пещерным лицом и борцовской шеей вел несчастного в медпункт. Белый халат санитара был залит кровью, она сочилась сквозь бинты. Гильотина только что отсекла парню пол-ладони.
В парткоме говорили о НОТ (научной организации труда), заволакивали в вычислительный центр железяки, а в цехах росли штабеля бракованной обуви.
– Бреки, – говорил Володя Шнейвайс из вычислительного центра, – как можно обсчитывать хаос? Вычислительные машины бунтуют, рвут ленту, плюются перфокартами, бреки.
Володя был похож на юного Маркса. Сидел в вычислительном, писал юморески. Их печатал журнал «Нева». Повсеместно ощущалась острая нехватка сатириков. Вообще-то все было довольно мрачно. Но тут явилась ОНА.
Она была такая красивая, что я поначалу опечалился. Я видел солнце в ее легких волосах, розовое ухо. Бывает такая лепка женских скул, в которых заключена загадка красоты. Красота разлита во всем: в линии носа, в очертании фигуры, в каждом граненом ногте, в голосе.
– С голосом все в порядке, – сказал Мул, напуская на себя административную строгость. – Теперь попробуй написать передачу. О цехе летней обуви.
То была ее первая журналистская работа. Она училась на первом курсе университета. Ходила к конвейерам, брала интервью, мучилась. Принесла текст, когда Мул был в парткоме.
– Пожалуйста, посмотрите. – Вот-вот расплачется.
То было поле, поросшее сорняками, – пришлось пройтись рукой мастера.
– Дадим заголовок «Там, где лето на конвейере».
– Ой, здорово как.
И тут я заметил, что у нее неровные зубы. Она стеснялась их, и потому у нее была застенчивая, закрытая улыбка. А когда она забывалась, то спохватывалась и прикрывала рот ладонью.
Она нервничала, когда читала Мулу свой текст, щипала металлическую защипку авторучки, стучала о пол каблучком…
– Да прекрати ты, прекрати, – притворно сердился Мул, приняв сразу фамильярный, семейный тон, и беззлобно, уже любя ее, вырывал у нее авторучку.
– Ну как? – спросил меня Мул.
– Замечательно.
– Умничка ты моя, – осклабился Мул. – Завтра выходи на работу.
Теперь она впилась в нее, и только в нее. Я наслаждался свободой.
Однажды вечером мы вышли из скороходовских ворот, спустились в метро и оказались на Невском. Она мерзла в своей кроличьей под леопарда шубке и в клеенчатых сапогах. Заскочили в «Сайгон». Там было грязно, шумно, накурено. Мокрый пол посыпан опилками. Длинноволосый калека с бледным красивым лицом размахивал сигаретой, зажатой в желтой от никотина клешне. Говорил двухметровому дылде, похожему на Омара Шарифа:
– Я утве-г-ждаю, Кюхельбекег – пегвостатейный поэт.
Своими клешнями он довольно ловко держал кофе и сигарету.
– Все твои «Аргивяне» – говно, – возражал гигант. – А твои завывания несовременны.
– А что сов-г-еменно?
– Мы живем в ироническое время. Хэм, Фолкнер, Бродский.
Вся левая сторона гиганта представляла из себя кровоподтек. Кому-то все-таки удалось дотянуться.
Великан был журналист Амбарцумов[5], алкаш, которого я почему-то всегда встречал в обществе карликов и уродов.