Книга Обезьяны - Уилл Селф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ему делать — засунуть ей палец в задний проход или сходить за бумагой и вытереть ей попу? «Папка, папка, подотри мне попку!» Как все это изысканно, как стилизованно! Этакая донельзя усложненная вариация самой идеи занятий любовью, но не занятия любовью как таковые. Школа любви, где любовник пытается изобразить манеру, в какой стал бы заниматься любовью, если бы, паче чаяния, в самом деле оказался на это способен. Саймон чувствовал, как день вступает в свои права, несмотря на все занавески. Сарино тело было таким легким под его рукой, таким легким. Может, то, что он делает, и называется «растлевать»? Саймон испугался. «Вот здесь… и, разумеется, здесь…» Где дети? Здесь или там? Сара застонала, в ее стоне слышалось: «Ну что же ты медлишь?» То, чем он сейчас занят, не имеет контекста… происходит вне жанра… Он больше не мог подавлять свое неверие в сам жанр секса, в посредническую роль тела. Рука, ласкающая ее, была точь-в-точь микрофон, случайно попавший в кадр фильма о деревенской жизни в Ломбардии XIX века. Ей нечего делать «здесь…» — еще один стон, нетерпение еще сильнее. Они чужие друг другу, они по разные стороны экрана. Маленькие лапки, схватившие его член, замедлили движения, остановились, замедлили движения, остановились, Сара сказала:
— Все в порядке, в порядке… — потрепала его по загривку, успокоила. Он заснул.
Дневной сон — негативный. Он показывает негативы, черные лица, пялящиеся из марева, обезьяньи черепа с паклей вместо волос, белые зрачки. А дневной сон под кайфом — Негативный вдвойне; особенно сон под кокаином, под экстази, когда корень мозга вкопан в землю, в мертвый грунт Страны снов, когда спящему словно вручают негативную подушку и укладывают на матрац, вынуждающий принимать строго определенную позу, так что лобным долям, этим синаптическим листьям, остается только беспомощно колыхаться на холодном, неистовом ветру воображения.
Поласкав друг друга, Саймон и Сара отвернулись в разные стороны, схватили в охапку, что достали — подушки, одеяло, простыню, — попытались свить себе гнездо на засыпанной песком кровати, заставить сознание уйти под поверхность бодрствования и нечеловеческим усилием удержать его там, пока дыхание не сменится храпом; лица любовников исказила чудовищная гримаса. Саймону снилось, что он трахает Сару, его толчки ритмичны, мощны, кажется, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Тверд, как гранит, прочен, как сталь, входит и выходит резво, легко, точь-в-точь поршень в цилиндре, смазанный по всем правилам. Влагалище плотно сжимает основание члена, плотно сжимает сам член, плотно сжимает головку члена — раз-и-раз-и-раз, хай-яй-яй-яй-яй. Плотно, плотно, плотно. Он ощутил инфразвуковую дрожь, верный признак, что Сара приближается к оргазму, что где-то глубоко в треснувшем жерле вулкана-влагалища неторопливо закипает медленный поток горячей смазки. Он вошел в нее еще глубже, так что вся верхняя часть его тела распростерлась над ней, нависла выступом, гордой скальной полкой, более не скудная, не малая, вовсе нет.
Они были в спальне, вобравшей в себя весь мир, океаны одеял, континенты подушек, биосферы вздымающихся простынь, которые поддерживали их проваливающиеся сквозь воздух аэродинамические тела на манер нагроможденных друг на друга кучевых облаков.
— О, кончай, моя малышка, о, кончай, моя малышка, о, кончай, кончай, кончай…
Что это со мной? Кажется, я сплю, но понимаю, что сплю. Саймон задумался во сне, а ритм регги преобразился в ритмичность толчков. А потом Саймон стал гнуться. Словно ребенок из секции по гимнастике, он делал мостик на этаком буме, воздвигнутом над пропастью небес, его спина начала выгибаться, выгибаться, выгибаться назад, все дальше и дальше, а ноги в это время исполняли какой-то трюк, какой-то фокус, кажется, хлопали подошвами под знакомые слова: «Вот колокольня, вот и приход, тут же и церковь, а в ней»[55]… нет, не народ, только они двое, но уже не лицом к лицу, верхние части тел направлены теперь в противоположные стороны; любовники лишь глядят друг другу в глаза, прижав подбородок к груди. А Саймон все продолжает трахать Сару, его толчки ритмичны, мощны, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Что ни говори, эта новая поза — торсы, искаженные двойники самих себя, лежат каждый в своей полуплоскости, ее согнутые колени поверх его согнутых колен, он опирается на сложенные в замок руки и, сгибая и разгибая ноги, входит и выходит из ее влагалища — придавала процессу еще большую сладость, сочность. Хлюп-хлюп-хлюп, хлюпали Саймон и Сара. Ее влагалище такое жесткое — и одновременно такое влажное; его член, исполненный твердости, полон жидкости.
Саймон снова как бы проснулся во сне, взглянул со стороны на логику сна — такого не может быть, не может он принять такую позу, это физически невозможно, чтобы исполнить такой номер, его член должен быть… очень длинным. Художник вытянул шею, опустил глаза — и у него в самом деле оказался длинный, очень длинный член, как минимум полметра в длину; более того, он рос прямо на глазах своего ошарашенного владельца. Он извлекал его из влагалища Сары, из ее лучезарного розового влагалища, а тот все удлинялся и удлинялся, но одновременно утончался, словно кусок жвачки, один конец которой кто-то тянет, а другой зажал в своих молочных зубах ребенок. Где этот ребенок? Сара, кажется, ничего не заметила. Упав спиной на матрац, она все еще извивалась, сгибала и разгибала колени, как если бы Саймон лежал на ней. Она стонала, будто секс давался ей с трудом, будто заниматься любовью было для нее тяжелой работой. Не половой акт, а трагическая кончина. Он все больше отдалялся от нее, отходил все дальше и дальше. Она уже на другом берегу океана, а он по-прежнему пятится назад, цепляясь за все, что попадается, лапами-руками, руками-лапами. Как же она беспардонно беспечна, думал Саймон, сидит там себе на корточках, в то время как эти бесконечные метры тягучего члена истекают из ее влагалища, низвергаются на простыню, скручиваются в бухты, завязываются в узлы, все покрытые кровью.
И тут Сара оказалась за окном — маленькая макака. Она лезла вверх по дереву, у них в саду рос дуб, она улыбалась Саймону через плечо, покрытое даже не шерстью, а пухом. Как-как, даже не шерстью, а пухом? При чем тут шерсть? Она меж тем добралась до нижних ветвей и присела там, пуповинообразный пенис все еще болтался у нее между ног. Ей было совершенно на это наплевать, но Саймон почему-то остро почувствовал, что все это очень, очень странно, и очень, очень важно. Тут она, наверное, что-то сделала, — по крайней мере, кто-то точно что-то сделал, потому что Саймон почувствовал, как бежит обратно в нее. Даже с такого большого расстояния — от веток до корней, от корней через гравийную площадку до дома, вверх по стене дома до окна, сквозь окно к нему, внутрь — он почувствовал, как его член снова входит в нее, всасывается внутрь влагалищем, этой сосущей ловушкой. Она словно бы нажала какую-то кнопку, и вот его, как какую-нибудь человекообразную рулетку, уже засасывает обратно в ее обезьяний кожух. Воистину, подумал Саймон, человек есть мера, рулетка, если хотите, всех вещей. Его ноги бежали, заплетаясь, через простыню, он споткнулся и упал на ковер между кроватью и окном, очень больно ударился, тут его снова дернуло вверх, дернуло грубо, он перевалился через подоконник. У-ух! Саймон упал на пол патио, которое построил для Сары ее крестный. Она все так же улыбалась ему с ветки, как вдруг — фьюить! — он взлетел вдоль ствола, болтаясь из стороны в сторону, задницей кверху, прямиком к ней. Последний громкий хлюп! — и Сара вобрала в себя Саймона, забеременела им. Затем, как ни в чем не бывало, погладила свои мокрые половые губы, понюхала шерсть на тыльной стороне ладони и осторожно пошла по ветке дуба. Бережно поддерживая одной рукой надутое до пределов брюхо, она мягко спрыгнула с ветки через забор в другой сад и пропала из виду.